Дмитрий Емец
Калинычев
Калинычев проснулся рано, проснулся четко и без раскачки, мгновенно вклинившись в мир узким лезвием своего «я» и вспомнив, кто он, что он и зачем он. Еще не открывая глаз, он уже знал, что сейчас половина шестого. Присев на кровати, он не отказал себе в удовольствии посмотреть на стрелки, чтобы убедиться, что его внутренние часы не дали сбой.
Жена спала на боку, поджав колени, но одновременно как-то очень нелепо разметав руки. Калинычеву это всегда казалось легкомысленным. Бабка уже, а спит так же, как и в молодости, когда они только что поженились. С другой стороны, как именно должны спать бабки, Калинычев определенно не знал, поэтому от советов приходилось воздерживаться. От одеяла жены опять пахло лекарством. Вот об этом точно надо будет поговорить.
Осторожно поднявшись, он вышел в коридор, постоял немного на кухне, прислушиваясь к своим мыслям и вспоминая, что предстоит сегодня сделать.
Постояв, Калинычев пошел курить. Он всегда смолил в туалете: так у них было заведено. Специально для этого к двери была прикручена мыльница, к которой проволочным кольцом крепилась банка с водой — пепельница. К тому моменту, когда он утопил окурок в банке, а после аккуратно вылил ее содержимое в унитаз, день составился из осколков и стал единым и монолитным.
Потом, уже скользя по этому монолиту, Калинычев брился — брился особенно тщательно — взбивал кистью пену, оттягивал кожу на губе, задирал голову, делая доступными самые сложные для бритья места: под ушами, на изгибе скулы.
К семи часам утра он был уже готов.
Перед тем, как выйти, он еще раз внимательно оглядел себя в зеркало. Калинычев был маленький, подтянутый, чем-то похожий на задиристого перепела. Его голова с редкими рыжими бровями и мраморной, с чаинками веснушек лысиной, напоминала старый бильярдный шар — с трофейного, германского еще бильярда, долго простоявшего в правительственном санатории.
Треть жизни Калинычев проработал начальником участка в строительно-монтажном управлении и, выйдя на пенсию, так и не сумел успокоиться. Бегать, кричать, размахивать руками, ругаться — и все это с перерывами только для обеда и сна, стало для него насущной потребностью. Если бы его связали и просто посадили на стул без возможности движения, он умер бы в первые же сутки от вынужденной неподвижности.
Он был организатор по природе и не беда, что теперь никто уже его не слушал и никто ему не подчинялся. Он получал удовольствие от самого процесса руководства, а не от его результатов.
Вот и теперь, едва Калинычев вышел из дома, его общественные качества немедленно оказались востребованными. Усач, по размерам раздувавшего рубашку живота проглотивший арбуз, забуксовал на размытой обочине и, обходя «Жигуленок» кругом, зачем-то трогал выхлопную трубу.
Калинычев сразу откликнулся, засуетился.
— Эй, мужики! Доски тащите — подложить надо! С другой стороны заходи! Как толкаешь! На раз-два-три! Ты туда, ты к двери, а я по центру!
Невольно подчиняясь, подошли двое прохожих-мимохожих — отец и сын — совсем одинаковые, даже одинаково одетые. Чтобы определить кто из них производящее начало, а кто производное приходилось на секунду задумываться.
Жигуленок вытолкнулся до неинтересного быстро. Калинычев не успел даже встать по центру, как собирался, но все равно вся слава досталась ему.
Усач благодарно высунулся:
— Спасибо, дед! Подбросить?
Калинычев посмотрел, в какую сторону повернут нос машины, и, увидев, что не к станции, сказал:
— Не-а, отправляйся!
Жигуленок развернулся и поехал. Калинычев замахал руками, закричал, но усач не услышал. Тогда Калинычев плюнул, почистил штанину и пошел к остановке.
До города было час двадцать на новеньком, громыхающем незакрепленными верхними люками автобусе.
В городе Калинычев сделал еще пересадку и вскоре оказался у своего бывшего учреждения. Уже пару лет он здесь не был, не приходилось как-то. Толкая тяжелую двойную дверь с толстым витражного типа стеклом, поверх которого была еще ажурная решетка, Калинычев испытал странное чувство, будто чья-то ладонь мягко провела от шеи до середины лопаток. Если снаружи дом был все тем же, то внутри многое изменилось. Стены обшили пластиковой вагонкой, туалеты выложили сероватым под мрамор кафелем, буфет тоже кафелем, но красноватым. Только выбоины исшарканных ступеней бывшей губернской гостиницы купцов Сабашиных остались теми же.
На столе в приемной плавал разноцветными рыбками монитор. Секретарша — гладкая, громкая, грудь и зад — две почти равновеликие выпуклости — не знала Калинычева и стала его отгораживать от двери. Старик ощутил вдруг, что стал для этого учреждения чужим. Дом тот же, стены те же, та же береза в окне качается, а он чужой. Скверно. А сколько лет они для него качалась? Что за гадость время! С одной стороны оно поменялось, с другой осталось тем же.
Когда секретарша в третий раз сказала ему про приемные часы и попросила уйти, Калинычев слегка повысил голос. Выглянул начальник. Калинычева он вспомнил, но вспомнил смутно: когда он приходил в управление, тот уже почти ушел.
— Конечно, проходите! Присаживайтесь! Да вы же в том же кабинете — вот так совпадение! — рассыпая приветливый бисер, начальник с тоской смотрел на телефон. Ему хотелось поскорее отделаться. Он был молодой и скользкий, из вежливых. Такие не отказывают, а выскальзывают из рук, как рыба.
Калинычев, видя это, стал подробно рассказывать про полы и забор для почты. Он вечно устраивал какие-то дела. Иногда для себя, иногда не для себя — как получится.
— Короче. Много надо?
— Семьдесят кубов.
— Это пусть по своему отделу… Вот если они… На что я их спишу?
— На бумажку! — сказал Калинычев. Он тридцать лет так шутил.
— Не могу. Идите к Тарасюку, он по материалам…
— Я к тебе пришел.
— Как?! Я вам не «ты», — взвился начальник.
Калинычев объяснил. В своей нише он был поэт. Люди, которые сами кричат, часто утихомириваются, когда кричишь на них. Главное сделать это достаточно уверенно. Калинычев умел. Но сейчас почему-то не вышло. Скользкий карп одолел подслеповатого коршуна. Одолел, не вступая в сражение — просто ушел в глубину. Калинычев смирился.
— Печать на пропуск, — сказал он.
Секретарша посмотрела на него и ударила по бумажке штампом.
«Не на своем месте сидит. Не, напрасно они Остапчука турнули. Тот хоть вор был, но другим не давал. И баба у него обнаглела. Тискать тискай, а место должна знать,» — думал он, спускаясь.
Неудача как ни странно не огорчила Калинычева. На улице, на шумной площади, к которой сходилось сразу пять улиц и содержавшей в центре сквер с памятником, он приостановился, мысленно уточняя направление. Ему надо было еще кое-куда зайти.
Вскоре он был уже во второй городской больнице у доктора, которого знал так давно, что непонятно было, кто он ему: знакомый, недруг, друг. Когда-то доктор едва не женился на супруге Калинычева, всякое было — и ненавидели друг друга крепко и кулаки в ход пускали, да только давно все сгладилось. У доктора, правда, потом все не очень сложилось: женился — разженился, снова разженился. С другой стороны не факт, что с сегодняшней женой Калинычева было бы иначе.
Доктор, завершивший недавно обход заводил часы. Вначале он завел их, а потом уже поздоровался с вошедшим. Две мужские ладони сомнкнулись и разомкнулись. Ладонь Калинычева была сухой, ладонь доктора теплой и чуть влажноватой. Но дружелюбной.
— Беспокоит? — спросил доктор, слезая со стула и сдергивая с него подстеленную газету.
— Бывает.
Доктор положил Калинычева на кушетку, оголил ему живот и стал мять пальцами.
— Не тошнит? Так больно? Выделения с кровью бывают?
— А пошел ты на… Выделения ему… — сказал Калинычев.
Доктор не обиделся.
— Зачем тогда приходил?
— Поговорить.
— А что ж не поговорил?