Для этой цели я подкараулила отца на дворе, когда он направлялся в обсерваторию, так как боялась, что дома нас кто-нибудь услышит, и, как умела, рассказала про все свои сомнения. Он отнёсся к моему рассказу очень серьёзно, задумался и не сразу дал ответ.
— Неладно получилось, — сказал он, подумав. — То, что ты рассказала няне, это правильно, ведь игра с патронами могла привести к большой беде, а вот неладно то, что сделала ты это потихоньку от ребят: надо было их предупредить, что, если они не прекратят это безобразие (любимое папино слово), ты расскажешь всё взрослым. Ну, уж если сделала ошибку, надо её исправить. Пойди к своим приятелям и расскажи всё честно.
— Как — рассказать?! — вскричала я в ужасе. — Ведь они меня наверное поколотят, они сделают мне „тёмную“!
— Что же делать? Наверно, отдуют. Но вот в этом-то и будет заключаться твоё гражданское мужество».
Гражданское мужество? Что это такое? Девочка впервые слышала это выражение.
В доступных ребёнку её лет словах Павел Карлович терпеливо растолковал ей значение понятия «гражданское мужество» и, видя, что она всё же колеблется, добавил уже строго: «Иди, иди сейчас же, расскажи им всё и не прячься за спину няни».
И она пошла и рассказала. Мальчишки были так ошеломлены её смелым признанием, что даже забыли её поколотить, а у неё словно гора свалилась с плеч.
Ещё один случай, относящийся ко времени, когда Лена училась уже в старших классах гимназии.
Была у них учительница рукоделия, забитое существо, не имевшее у детей никакого авторитета. Пользуясь её беззащитностью, дети с той неосознанной жестокостью, которая бывает им свойственна, всячески над ней издевались. Одной из главных зачинщиц в этом была Лена.
Однажды во время урока Лена заявила, что она больна пляской святого Витта и, выскочив на середину класса, стала под общий хохот кривляться, изображая эту «пляску». В этот момент в класс вошла начальница гимназии и потребовала от девочки, чтобы она извинилась перед учительницей. Та отказалась: «Стану я просить извинения у какой-то Лизки…» На учительском совете вопрос был поставлен ультимативно: либо девочка в недельный срок извинится перед учительницей, либо её исключат из гимназии.
— Ну, и что же ты решила делать? — спросил Павел Карлович, когда дочь рассказала ему обо всём.
— Конечно, не извинюсь! Очень мне нужно! Пусть исключают.
К её удивлению, отец не сказал ни слова. Но каждый день за обедом он задавал всё тот же короткий вопрос:
— Ты извинилась?
И она всё так же вызывающе-дерзко отвечала:
— Нет!
Отец на это ничего не говорил. Быть может, не знал, как к ней подойти? Или, быть может, надеялся, что она сама одумается и лучшие стороны её натуры возьмут верх?
А она продолжала фанфаронить, хотя на душе скребли кошки: и в другую гимназию переходить не хотелось, а главное — мучило поведение отца, его кажущееся безразличие.
Наступил последний день данного ей срока. За обедом отец, как всегда, спросил: «Ты извинилась?» И услышал то же дерзкое: «Нет!»
И тут он высказал всё. При этом не кричал, говорил спокойно, даже холодно, но весь тон его был полон пренебрежения и даже презрения к дочери.
— Ты ходишь задрав голову и чувствуешь себя героиней, — говорил он. — Дешёвое же твоё геройство! Ты прекрасно знаешь, что родители не дадут тебе остаться неучем, переведут в другую гимназию. Ты по-прежнему будешь сыта и одета. А понимаешь ли ты, что если ты не извинишься, то твоей учительнице, которую ты посмела так унизить, при существующих порядках придётся уйти из гимназии? Ты, сытая, избалованная, из-за глупого бахвальства лишаешь человека куска хлеба. Вот ты как-то позволила себе передразнить её, что она неправильно выражается. А в чём твоя заслуга, что ты правильно говоришь? Только в том, что ты окружена образованными людьми, которые всегда поправляют тебя. Что ты сделала в жизни? Принесла ли хоть кому-нибудь пользу, заработала ли хоть копейку денег? И ты смеешь издеваться над человеком, который всю жизнь трудится лишь потому, что она дочь рабочего, а ты — дочь профессора. Так ведь это мой труд, мой ум, а ты-то здесь при чём? Ты не хочешь извиниться перед обиженным тобою человеком потому, что мнение таких же глупых и бессердечных девчонок тебе дорого. Ты не смеешь вести себя так безобразно с другими учителями, а в отношении её ты позволила себе выходку лишь потому, что она слабая и беззащитная. Какая низость! Мне стыдно, что у меня такая дочь…
«Он резко отодвинул от себя тарелку и ушёл, не закончив обед, — рассказывает Елена Павловна. — У меня точно пелена упала с глаз. Всё предстало мне в ином свете: моё гордое презрение к исключению из гимназии — глупостью, мои издевательства над беззащитным человеком — жестокостью. Меня охватил жгучий стыд за моё недостойное поведение и щемящее чувство жалости к доброму, беззащитному человеку. Я не спала почти всю ночь, желая лишь одного: чтобы скорей наступил тот момент, когда я смогу принести учительнице свои извинения. Многое я передумала за эти бессонные часы, многое поняла, во многом изменила взгляд на свои взаимоотношения с окружающими».
Таким же строгим и принципиальным оставался Павел Карлович Штернберг и после того, как произошла революция и он занял крупные государственные посты. По-прежнему требовал он от детей достойного отношения к людям и к государству. Хотя он имел в своём полном распоряжении автомобиль, он никогда не пользовался им в личных целях, а только для служебных поездок. Как-то в 1919 году он пошёл с дочерью в Большой театр. Спектакль окончился поздно; возвращаться домой надо было пешком далеко, на Пресню, где они жили. Дочь попрекнула отца, что он не вызвал машину. На это он резко ответил, что не имеет права задерживать шофёра для своего развлечения и тратить на себя бензин.
Надо вспомнить воспитание, которое давалось тогда детям в большинстве семей: муштра, наказания, подавление личности ребёнка. Но педагогические приёмы Павла Карловича Штернберга были иными. Они вырастали из всего его мировоззрения, требовавшего прежде всего воспитывать в ребёнке человека. И поэтому хотя вопросы воспитания детей никогда не обсуждались в нашей партии, когда она была в подполье, но в подходе к детям — своим ли, чужим ли — работники партии действовали с удивительным идейным единством.
Чего хотели они от детей? Какими желали они их видеть?
На это можно ответить словами Дзержинского, который говорил, что ребёнок «должен в душе обладать святыней, более широкой и более сильной, чем святое чувство к матери или к любимым, дорогим людям. Он должен полюбить идею — то, что объединит его с массами… Он должен понять, что у всех окружающих, к которым он привязан, которых он любит, есть возлюбленная святыня… Это святое чувство сильнее всех других чувств, сильнее своим моральным наказом: „Так тебе следует жить, и таким ты должен быть…“»
Наш рассказ не был бы полным, если бы мы хотя бы в нескольких словах не рассказали о дальнейшей судьбе Павла Карловича.
В 1917 году, будучи уже убелён сединой, он сохранял горячее юношеское сердце и всегда стремился на самый боевой, самый опасный участок борьбы.
Он принимал участие в организации отрядов Красной гвардии. В дни кровопролитных октябрьских боёв в Москве был начальником штаба Замоскворецкого района. После Октябрьской революции недолгое время поработал в области народного просвещения, а осенью 1918 года по его настоятельной просьбе партия послала его на Восточный фронт членом Революционного Военного совета Второй армии. Одетый в солдатскую шинель и солдатские сапоги, этот «красный генерал» принимал участие в обсуждении оперативных планов армии и в самых тяжёлых, кровавых боях.
На Вторую армию был возложен разгром колчаковцев по европейскую сторону Уральских гор и взятие города Ижевска с его крупнейшим военным заводом. Но выяснилось, что штаб армии не имеет необходимых карт.