Тем же скрытым виртуальным способом, той же контрабандистской тропой во времени и пространстве, которой писатель добирался до эфирного Казимировбаня, дал Я А. Киму вывести принца Догешти из Румынии в Россию. На первое время писатель приютил высокого гостя в своей квартире на шестом мансардном этаже дома «сталинской» постройки. Комната той квартиры, куда писатель привел своего гостя, служила хозяину кабинетом, вид из нее открывался фантастический — на пустыню железных крыш центрального округа Москвы; общий цвет пустыни был серым — кровли сплошь из оцинкованного железа, редко попадались геометрические лоскуты, окрашенные коричневым суриком, — и всюду черные крестовины телевизионных антенн, их обширный тонкоствольный лес. Окно комнаты, шагнув откуда можно было начать путешествие в сторону Камчатки, выходило ровно на восток, к острову Ионы. Собранные теперь в единой системе координат мира, принц Догешти и подлинный писец данных строк с растерянностью и бескрайней опустошительной печалью смотрели в ту сторону великого города, куда отбрасывало все свои мощные розоватые потоки света вечернее солнце. И как в одно из мгновений прошлого существования, сотни лет назад вызвавшего в душе принца Догешти вдохновение и грусть, он исполнился необычайной любовью к тому человеку, что оказался рядом с ним, и с прелестной улыбкой прежнего своего монархического обаяния на белом лице обратился к писателю:
— Вот смотрите: солнце сейчас находится где-то позади нас, мы с вами видим отсвет его розовых лучей вон на тех старых стенах, выдержавших, может быть, не одну сотню лет времени… Самого солнца мы не видим, но все равно перед нами его отраженный свет, который вызывает в нас те же чувства, какие вызывало бы светящее прямо в глаза малиновое небесное тело… Оно иногда почему-то бывает огромным! В особенности где-нибудь над водным горизонтом, поднимаясь или опускаясь в кипящее огненными брызгами море.
Писатель А. Ким ничего не мог ответить персонажу своей книги; непреодолимая пропасть разверзлась между ними; если принц знал, очевидно, что означают произнесенные им слова, то писатель, старательно набрав их в компьютер, не понимал ни причины, ни настроения, их породивших, ни того, на каком языке все же обратился к нему принц Догешти: на румынском или на русском. И если он ясно слышал голос, слова принца, понял их смысл и сумел их передать на русском языке, то ответить принцу равным образом он никак не мог. Великий страх был той пропастью, что разверзлась между ними. Страх его житейского ума: если бы сейчас я заговорил, попытавшись что-нибудь сказать принцу в ответ, то это означало бы, что я сошел с ума и, сидя один в комнате, вслух разговариваю с духами… Сидит, значит, человек за компьютером и бормочет под нос, разговаривает с кем-то призрачным, озираясь через плечо. Да, боялся сойти с ума А. Ким. Мурашки покалывали, бегая по корням волос, с левой стороны его черепа…
Так и не сойдя с ума, несмотря на большие старания, испуганный и обескураженный, А. Ким отправился в путешествие вместе с румынским принцем Догешти; они соступили с подоконника той комнаты на шестом этаже, в которой был кабинет писателя, шагнули прямо в пустоту и пошли по воздуху, достаточно плотному от густого смога, в восточном направлении — к острову Ионы. Они постепенно, на плавный изволок, поднимались в небо все выше и выше — две маленькие виртуальные фигурки, две призрачные суверенные души, два придуманных кем-то человечка, оставившие позади себя растаявшими в пустоте все великолепие своих царств, всю фантастически мелочную глупость своих обид на стремительно пролетевшую жизнь, все ее обещания и угрозы, — и бодро зашагали по небу, СВОБОДНЫЕ от необходимости служения своему царю, своему отечеству, своему народу. Только своему — в свете революционного понимания ХХ века.
— Свой народ мог кушать чужой народ, и это еще не называлось революцией, называлось просто войной; революцией называлось положение, когда свой народ кушал свой народ, — принялся исторически просвещать принца Догешти писатель. А чужой народ только косился на него и спокойно ждал, стоя в сторонке, когда он обожрется самим собой и упадет на землю без сил. В этом случае чужой народ приходил на выручку, протягивал лапу помощи и, за руку поднимая соседа с земли, одновременно ловким неуловимым движением ноги пинал его в яйца, тем самым заставляя бедолагу болезненно охнуть и вновь со стоном осесть на прежнее место. Такое случалось в Российской империи не раз и не два за последние сто лет, — далее пояснял писатель А. Ким иностранцу позапозапрошлого века, привыкнув вполне свободно разговаривать с ним на универсальном незвучащем языке, — и теперь нет у нас ни империи, ни этого пресловутого своего народа. Потому что в процессе неоднократных революций он уже давно скушал самого себя со всей своей великой культурой, и спищеварил, и выслал из госорганизма остаточные ненужные экс-элементы за границу да на отечественные поля орошения. России прежней не стало. А стала бродить по беспредельным, мрачным, дурно пахнущим полям имперских просторов тень колоссального призрака, у которого была косматая грива и карловато-фридриховатая львиная физиономия. Призрак сей заблудился, видимо, потому что раньше бродил только лишь по небольшой культурной Европе. Но неожиданно ему повезло: простору, чтобы ходить и сеять проказу, здесь оказалось несоизмеримо больше. И лет через семьдесят свалился колосс от богатырской русской усталости, которая есть тоска черных непролазных дорог, ведущих в никуда, — и сиротливым, бедным выглядит теперь сверху сей европеидный чудик, бессильно павший на огромное поле великоросской части империи и Сибири, разделенных пояском Урала.
Писатель указывает на все это сверху своему спутнику, шагающему рядом по небесам, которые, словно покрашенная яркой синей эмалью железная крыша, погромыхивают под ногами, и продолжает говорить:
— Вон там, внизу, хорошо видно, — и в этом можно наглядно убедиться, — что все, предстоящее гибели, выглядит некрасиво, безобразно, тускло, дурно пахнет, не имеет формы, разлагается, распадается на глазах — за семьдесят лет тело народное, изнуренное карловато-фридриховатой проказой, стало болеть и другими разными болезнями, которые считаются неизлечимыми. Великая и прекрасная страна за последние семьдесят лет своей жизни стала выглядеть столь некрасиво, что невольно думалось: а ведь некрасивость и на самом деле может убить. Валяется себе добрый молодец, с развязанным каменным поясом Урала, раскинувшись от Бреста до Камчатки, весь в дерьме, лишаях и коросте, с озабоченной и застывшей, словно львиная маска, физиономией. Уж не умрет ли он от этой проказы, мелькнет в голове мысль, но она, сволочь этакая, настолько отвратительна, что я готов тут же гневно прогнать ее от себя и даже кулаком погрозить своей башке, в которой вдруг возникает подобная чернуха. Да я лучше собственными руками оторву эту башку и выкину на помойку истории, то есть совершу харакири во имя нравственного здоровья России! Но наша экспедиция, как я понимаю, должна состояться именно ради того, чтобы попытаться вернуть здоровье нации, — мне не раскрывали подробностей, и все же опекающий меня Хранитель Слова, отправивший нас в эту командировку, скупо намекнул, что есть возможность преодоления беды с помощью правильно использованного Русского Слова. Так что башка моя еще может пригодиться, ибо я, писатель, ею-то и соображаю, и я чувствую неразрывную метафизическую связь между нею и некой великаньей народной сверхбашкой, торчащей где-то на вершине уединенного западносибирского холма, — вроде той, на которую однажды наехал пушкинский Руслан. Мрачная складка посредине лба, меж надбровными дугами, бровей отсутствие, тупой, бесчувственный взгляд рыжих львиных глаз…
Как бы я ни чувствовал всю свою непричастность, даже враждебность по отношению к восторжествовавшей на одной шестой части мира и семьдесят лет мрачно жравшей кровь ста народов геополитической лепре — но разве я не видел, с ужасом глядя на себя в зеркало, что и на моей физиономии вроде бы проступает сумрачная, бессмысленная, бесконечно суровая львиная маска? Та самая, которая столь откровенно и беспардонно была навешена на торжественные рыла четырех вождей коммунизма, которых некогда рисовали всех вместе, в единой бригаде расположив в профиль одного позади другого, словно на раскрытой ширме. И ближе всех к зрителям был первый сокол Сталин, а за ним второй сокол — Ленин, третьим был сокол Фридрих, четвертым, задвинутым дальше всех, — сокол лохматый, бородатый Карл. Несмотря на разные типы лиц, они у всех четверых одинаковым образом были жутко похожи на львиные морды. О, бессмысленная серая майя коммунистической бригады, где сейчас бродят твои призраки?