— Постой-ка, Эдуард!.. Слышишь?.. Какой досадный ветер! — Так воет, что ничего не расслушаешь!.. Вот опять… Неужели вы не слышите?
Молодые люди стали прислушиваться, и, когда порывы ветра утихали на секунду, им казалось, что кто-то стонет в той стороне, где была могила Столбецкого и — их вино!.. Однако ж стон этот слышался так слабо и так неявственно, что легко мог быть одним только действием воображения. Послушав несколько времени и не имея ни малейшей охоты идти удостовериться, точно ли это стонет существо с костями и плотию, просили Эдуарда продолжать, а он тоже в свою очередь просил их не прерывать его более никакими замечаниями: «Потому, друзья, — прибавил он, вынув часы и показывая им, — вот уже одиннадцатого половина, а рассказ еще долог, — вам немного останется времени».
— Тем лучше, тем лучше! Рассказывай вплоть до двенадцати. Ведь мы, право, ничего не знаем; нам нечего рассказывать страшного, разве только то, что слышали в детстве от нянек.
— Со мной хоть и был один случай, но рассказ об нем кончится в две минуты, потому что и все происшествие длилось не долее десяти секунд, — а впрочем, оно точно сверхъестественно.
Это говорил Алексей, младший из студентов. Приметно было, что ему очень хотелось рассказать свой страх. Эдуард это заметил:
— Ну, если тебе довольно двух минут для описания какого-нибудь ужасного случая, так мы все охотно даем этот срок, начинай, слушаем.
«Хотя мне было тогда, как это случилось, не более тринадцати лет, однако ж клянусь вам, друзья, что виденное мною отнюдь не было действием незрелого детского воображения. За этим строго наблюдали, чтоб нам никто не рассказывал ничего вздорного насчет привидений, злых духов и многого другого, о чем так любят толковать в девичных и передних; к тому ж я от природы ничего не боялся и ничему не верил. В один день, часов около осьми вечера, я только что кончил свои уроки и сам не знаю от чего был в каком-то сумасбродно-веселом расположении духа; я играл на флажолете, пел, прыгал, смеялся, мучал маленькую собачку, приставляя ей к уху флейту. Наконец в половине десятого, уставши дурачиться и дудить над ухом бедной твари, которой страдания возбудили укоры моей совести, я бросил флейту на постель, приласкал собачку, погасил сам лампу и приготовился идти в залу, где сидели мой отец, мать и несколько человек гостей. Из комнаты моей мог я пройти в залу двумя путями, чрез коридор и чрез спальню матери. Я предпочел последний как ближайший. И вот очень беззаботно и еще напевая какую-то песню, отворил дверь в спальню… Сначала удивление было одно чувство, которое овладело мною при виде того, что мне представилось: мать моя, которой голос доходил до меня из залы, была однако ж здесь передо мною, в своей спальне. На ней был белый пеньуар, волосы разбросаны по плечам, взгляд, устремленный на меня, печален и нежен; она казалась сидящею на креслах, которых однако ж не было видно и к неописанному изумлению моему сперва и смертному испугу после, — носилась по комнате как облако, не касаясь пола! Видение это продолжалось несколько секунд, — и вдруг исчезло; тогда я, вскрикнув пронзительно, опрометью бросился в залу. Ко мне уже бежали навстречу и первая, кого я увидел, была мать моя, одетая по бальному, с прилично-убранною головою. (Она ехала на вечер.) «Что ты, Алеша! Бог с тобою! Что такое? Отчего ты кричишь?»
Беспокойство матушки, ее тревожные расспросы заставили меня употребить всю силу воли, чтоб управиться с собою; я понял, если скажу, что видел ее призраком, то до смерти перепугаю. Итак, победя внутренний ужас свой и усиливаясь рассмеяться, я просил, целуя руки ее, простить мне мое дурачество: «Виноват, милая маменька! Я не думал, что вы услышите, мне хотелось испугать старую Катерину, она с час уже сидит в девичьей и дремлет над чулком; простите же меня, моя добрая маменька». Матушка побранила меня слегка за глупую шутку над старою женщиною и, сказав, что один раз навсегда запрещает мне пугать кого б то ни было, — уехала на бал.
С того дня я не смел оставаться один в своей комнате: вечером смежность ее с матушкиною спальнею наводила мне ужас. Отец иногда спрашивал: «Для чего ты не сидишь в своей комнате? Что тебе вздумалось заниматься в зале? Ведь тут мешают». Я отговаривался, что мне то жарко, то холодно, то голова разболелась от того, что душно. Так прошло несколько месяцев, и я стал было забывать о необыкновенном явлении, даже вопреки свидетельству собственных глаз готов был счесть это мечтою; но горестное событие снова утвердило меня в том, что дух матери моей точно являлся мне в призраке. Ровно через год мать моя умерла и точно в тот самый час, в который за год перед этим пронеслась облаком чрез свою спальню. За минуту до смерти я снова увидел ее в белом пеньуаре, бледную, светлые волосы ее от томления смерти разметались по плечам и изголовью; печальный, нежный взор ее остановился на мне! — одним словом, я увидел на деле то, что год назад предвещало мне появление призрака и теперь, когда я слышу кого с насмешкой утверждающего, что все призраки, привидения, наваждения нечистой силы, предостережения доброго духа, предчувствия, — что все это плод нашего расстроенного воображения, или густоты крови, или раздражительности нерв, но что на самом деле ничего нет, и ничто не выходит из обыкновенного порядка вещей… когда я слышу все это, то невольно переношусь мыслию к моему тринадцатому году — к тому вечеру, когда я так явственно видел тень или призрак матери моей, плавно пролетевший по комнате, и никто на свете не уверит меня, чтоб это было от расстроенного воображения. Нет, я видел ее точно, и воображение мое не могло быть расстроено потому, что я был дитя и в ту минуту ни о чем подобном не думал».
Рассказ Алексея навел какую-то грусть на молодых людей… они примолкли; в то же время, как нарочно, утих и ветер, и настала глубокая тишина… вдруг тонкий, протяжный, жалобный вой раздался опять в той стороне, где была могила Столбецкого. Студенты беспокойно взглянулись между собою: они заметили, что Эдуард побледнел; это их удивило, — молодой человек слыл за самого неустрашимого, неверующего. Однако ж им было не до того, чтоб посмеяться над ним.
— Нет ли здесь волков, — спросил Алексей, помолчав с минуту после того, как послышался вой, — говорят, когда волчица жучится родами, то воет очень жалобно.
— Не думаю, чтоб здесь водились волки, а, впрочем, пусть их водится сколько угодно, у нас есть огонь. Ну что ж, Эдуард, продолжай свой рассказ или не хочешь ли для отдохновения послушать, что случилось с моим дядею, гусарским полковником Термопильским? На эту быль тоже двух минут довольно. Кстати, дай посмотреть, долго ли рассказывал Алексей? — Эдуард молча подал часы студенту. — Пять минут! Ну! Да мне столько же, — тебе еще много останется на окончание похождений твоего Мограби. Итак, слушайте, я начинаю.
«Полковник Термопильский был храбрейшее, честнейшее и добрейшее существо в мире, к этому еще видный и красивый мужчина. Женщины смотрели на него очень ласково, усмехались ему очень мило и льнули к нему как железо к магниту; они охотно вышли б за него, если можно было выйти всем; но как этого не водится, то дядя мой и выбрал одну, не самую прекрасную, не самую богатую, не лучше всех воспитанную, нельзя было сказать об ней «умна как Соломон», — но это была, однако ж, очень-очень миловидная блондиночка, на которую охотно засматривались. Говорила она всегда просто, но увлекательно, от сердца, и потому беседы с нею искали, жаждали! К большей похвале ее надобно еще прибавить, что ее находили чересчур уже несловоохотною и говорили, что, имея такой превосходный дар слова, грех так коротко объяснять свои мысли и так продолжительно молчать, как то делала пригожая полковница Термопильская. В талантах ее тоже не примечалось ничего слишком блестящего: она порядочно играла на фортепьяно, так что ее можно было слушать столько, сколько бы она ни захотела играть. Пела, голос ее вызывал многое, очень многое из времен былых и представлял очам души ее слушателей. Рисовала она довольно изрядно и, сверх того, кисть ее давала выражение кротости и доброты всем лицам, что было очень кстати, если она изображала женщин, детей, отшельников; но если ей случалось — так, из шалости, представить шайку разбойников, то их добродушные и даже благочестивые лица были причиною великих недоразумений: не могли понять, для чего все эти добродетельные люди так страшно оделись!