— Мальчик! А где твоя мама? Почему ты один? Иди ко мне.
Да, почему он один?
— Ты разбил меня, как чашку, — мамины голубые глаза были полны слез.
И Сашкины, карие, тоже.
— Мама, это ты разбила чашку, не я.
Армянка с очень белым лицом и короткими ногами под расходящимися полами яркого халата с цветами и птицами. Когда двигалась, обтянутые нейлоновыми чулками полные ляжки терлись под халатом, и был слышен сухой, шуршащий звук, от которого у него как-то странно делалось в горле.
Она ела спелую хурму, улыбаясь, смотрела на Сашку — очками — с его искаженными лицами. Хурма — липкая вязкая слизь — медленно ползла по пальцам, коротким, белым и чистым, с кроваво-алыми ногтями. Ослепительно белые зубы и кроваво-красный рот. Остренькие клычки — слева и справа — обнажаются при каждом укусе — впивании, вонзании — в плоть.
— Нет, пожалуйста, пожалуйста, не трогайте меня! Мне нужно в другой вагон!
Подивился Сашка, сколько же ног выставлены в вагонный проход — некупированный, плацкартный — и какие огромные на них мозоли. “Мозоля”, — как говорил сосед полковник Владимир Степанович. Сашка усмехнулся, вспомнив: “Ты еще, пацан, заработай мои мозоля”.
И этот запах — густой, вагонный, — вся эта детская вонючая сырость, и все взрослые подмышки, все промежности…
Но благоуханнее роз запах народа, думал Сашка, я с тобой, мой народ!
Ванька-Клещ, представитель народа, спрыгнув обеими ногами с верхней полки, подался плечом в коридор и неприятно посмотрел на Сашку…
Время с легкостью забывает само о себе. Иногда настоящее пародирует прошлое, иногда проклинает, забывая, что его самого не было бы без этого прошлого.
Запись 1990 года
Это будет роковой год?
Каждая эпоха склонна преувеличивать свое историческое значение. И все же — какой наивный вопрос для нас, живущих и выживающих в этом фантастическом мире. Да сколько уже их было, этих роковых. Да у нас, почитай, кажинный год — роковой. Только всегда робко надеемся и просим у Времени, чтобы этот не оказался, борони Бог, роковее других.
“История всегда располагает большей объективностью и большим запасом сведений, чем отдельный мемуарист”.
Владислав Ходасевич
Поначалу, честно говоря, я, ворона пуганая, куста боящаяся, полагап, что “перестройка” так называемая — не более чем скандал в “зубатовской столовой”. Ну, было, так сказать, крепостное, смилостивились — решили отпустить на оброк. Но вот Время стало как-то все круче и круче забирать — каждый день, каждый час. И уже другие стали появляться мысли и надежды.
“Русскому человеку честь одно только лишнее бремя.
Да и всегда было бременем, во всю его историю.
Открытым «правом на бесчестье» его скорей всего увлечь можно”.
Федор Достоевский, разговор Кармазинова с Петрушей Верховенским
А вот Рильке не согласен с Кармазиновым:
“Русский человек на множестве примеров показал мне, что закабаление и угнетенность, даже длительное время подавляющие все силы человеческого сопротивления, отнюдь не обязательно приводят к гибели души”.
Значит, дано было — по Достоевскому из “Бесов”, или, скорее, по Кармазинову, он же Тургенев, — многолетнее право на бесчестье. Насладились “бесы разны” сверх всякой меры. Но вдруг стало пробуждаться — уже по Рильке — желание заслужить, добиться права на честь.
Тогда мы радостно решили, что наступил долгожданный закат конформизма.
— Гуляй, Вася!
“Наш фестиваль «Взрыв новой волны» продолжался две недели с ноября 1990 года… Самый последний перформанс был уже в высшей степени радикальным. Мы показывали фильм Луи Маля «Зази в метро»… По окончании фильма мы попытались воспроизвести на сцене всё то, что происходило на экране: в последние минуты вышли на сцену и стали кидаться тортами. В фильме был белый медведь, вернее, человек в медвежьей шкуре, а мы пригласили настоящего медведя, но бурого.
Была такая веселая атмосфера, что медведь перестал слушаться и побежал в зал, но не агрессивно, а позитивно…”
Анатолий Осмоловский
Атмосфера была куда уж веселее. Только медведи, как и настоящие, так и в шкурах разного цвета, стали сбегать в зал, где шел небывалый — на весь Советский Союз — перформанс, уже не так позитивно, а очень и очень даже агрессивно.
В октябре 93-го года, вернувшись из Тбилиси, по дороге из Союза кинематографистов хотел добраться до Большого Девятинского переулка, где жил Саша Княжинский. Не удалось. Внешняя сторона Садового была перекрыта, толпами шарахался народ, и слышны были выстрелы. Потом Саша рассказал — стреляли со стороны Храма Девяти мучеников Кизических, живущие в их доме ложились на пол.
А я вдоль домов крался — не испуганно, скорее любопытно — по внутренней стороне Кольца. Возле Зала Чайковского над моей головой ударил в стену заряд.
“В СССР и России на вооружение правоохранительных органов состояли такие СГ (слезоточивые газы), как «Черемуха» и «Сирень».
Википедия
Одним словом, расцвела сирень-черемуха в саду, на мое несчастье, на мою беду. Особой беды, правда, не произошло. Все-таки это был наш, родного нашего призводства СГ. И я не пал на асфальт с затуманенным сознанием и обливаясь ядовитыми слезами. Только глаза пощипало и запах противный почувствовал. И еще почувствовал некоторую гордость за то, что стал участником событий — пусть и пассивным, но все равно на стороне справедливости и демократии.
— Я с тобой, мой народ!
“Народ есть сложная моральная личность; чтобы определить роль, указанную ему во всемирно-исторической работе, он должен, как и отдельный человек, во-первых, уразуметь… и, во-вторых, ясно осознать свое «я», узнать свои пороки и добродетели… Только уразумев жизнь человечества и свое собственное прошлое, народ может трезво понять свое настоящее…”
Михаил Гершензон
Память — базарный шарлатан — фокусник — достает из потайного кармана то, что́ нужно ей, и когда нужно — ей…
1997-й. Две смешливые медицинские сестры сопровождают меня в лифте на операцию.
Накануне Юра, друг школьных лет, сосед по дому на Фурманова — Юрий Викторович Варшавский, доктор медицинских наук, профессор, ведущий рентгенолог Москвы, — увидев диагноз, полученный в поликлинике на Плющихе, не медля, посадил меня в машину. И отвез в 24-ю — знаменитую — Екатерининскую — больницу на Страстном бульваре — к знаменитому хирургу-колопроктологу Владимиру Борисовичу Александрову.
В своем кабинете — с коллекцией лошадей из дерева, металла и камня — он, пощупав меня, сразу позвонил подчиненным по селекторной связи. Юра повез Ирину на Плющиху за моими вещами. А меня уже готовили к операции.
Думал ли я о смерти? Да мы — как в том старом анекдоте — всегда думаем о ней. И когда беспощадно реальна, и когда лишь воображаема проклятой фантазией, властвующей в сознании. Запретим думать сознанию — напомнит, клюнет тебя из подсознания сука-смерть, тогда, когда этого никак не ждешь.
“Мысль человека за горами, а смерть его за плечами”.
Русская пословица
Лежишь — Адамом — до грехопадения — а целых две Евы — в белых халатах — шуруют над твоим бедным телом. Напрочь — на эти минуты, — как и ветхозаветный Адам, теряешь стыд. Евы привычно сбривают его безопасной бритвой вместе с волосами на лобке. Начинает действовать наркоз, я как пьяный, мне очень весело, Евы хихикают, на меня глядючи. А уж какое веселье разгорается в лифте…
Потом мне рассказали — я въехал в операционную на каталке, победно выставив вверх правую руку с двумя пальцами “вилочкой” — виктори!
“Не умирай, осел, — весна придет, трава отрастет”.
Турецкая пословица
Смерть — величайшая наставница жизни — часто представляется закрытой дверью в конце коридора, тупиком. А может быть, это как раз выход, пролом в стене, за которым темное, одинокое, холодное, но свободное пространство?
Мой глаз — а мой глаз сейчас и есть я — за плотным частоколом ресниц. Каждая ресница — бревно. Ни одна молекула света не проникает ко мне — с той стороны, что за частоколом. Та сторона есть, я это знаю — чувствую. И тут-то во мне рождается отчаянное упорство.