В плющихинской квартире у нас стали уходить животные. Сначала — кот Дарик.
Я тогда не был в Москве. И это — рассказ Ирины, мистическая история. Вот она.
Дарик был довольно большой, старый белый кот с очень плохим характером. Меня он невзлюбил. Но он принадлежал Ириной маме, и уже поэтому его надо было похоронить с достоинством.
Ирина и Катька положили его в подходящую коробку, попросили у соседей лопату. И поздно вечером перешли наш переулок — напротив дома на холмике был то ли двор, то ли пустырь. Поднялись по лестничке, выбрали место поукромнее под деревьями, поставили коробку на землю. Ирина стала копать.
— Мама… — тихо позвала ее Катька.
Ирина оглянулась. Вокруг белеющей в темноте коробки скорбно и торжественно сидели коты. Из разных, возможно, подвалов и помоек — собрались по зову сердца, чтобы в полном молчании проводить в последний путь своего брата.
Как узнали? Как нашли дорогу?
Я так и представил эту картину. Как иллюстрацию к гофмановскому “Коту Мурру”. Ночь. Луна. Белый гробик. И две фигуры над ямой, женщина с лопатой и обязательно в плаще. И девочка. Держит над головой фонарь с горящей внутри свечой. И вокруг коты. Как маленькие изваяния. Мне почему-то хотелось, чтобы они все были белые.
А потом уже рядом с Дариком лег наш любимый Гек. Как будто целая эпоха — часть жизни нашей семьи — ушла с ним. Он переносил с нами все невзгоды, путешествовал с квартиры на квартиру по Москве и под Москву, он был верен всегда, любил нас и ненавидел врагов.
Он уже ходить не мог после второго или третьего “удара”. Ирина сшила ему такой жилетик со шлейками, я сносил его с нашего этажа во двор и ставил на подгибающиеся лапы. Но как только во двор заглядывал соседский овчар, шерсть на загривке у Гека грозно топорщилась и он рвался в бой.
Когда его зарывали под деревом — уже с моим участием, — проводить его братья псы не пришли. Вот вам разница между кошками и собаками.
Я вернулся тогда из поездки в Албанию. Миша Агранович, Саша Михайлов и я. Студия “12-а”, которой руководил Саша под эгидой Фонда Ролана Быкова, готовилась снимать совместный фильм по моему сценарию — “Врата Евы”. Режиссер — албанец Альберт Минго.
Я вошел в дом. Ирина и Катька загадочно смотрели на меня. А из под кровати вылезало существо, оказавшееся щенком ротвейлера, девочкой. Потом эта девочка весила пятьдесят пять килограмм.
Решали, как назвать. Я думал недолго. Был Гек — Геккельберри Финн? Будет Бекки Тэтчер. Так и появилась — наша Бекки, уже другая эпоха.
О ней — впереди.
У нас новый шкаф для книг. Последнее и окончательное приобретение мебели. И это как будто окончательно сформировало нашу жизнь в квартире на Плющихе — на будущие двадцать с лишним лет.
Красное дерево, стиль “жакоб”. Скорее, “Александр”, а не “Павел”. В хорошем состоянии, отреставрированный. Знающий человек объяснил мне, что шкаф предназначался для белья. Но впоследствии его сделали книжным.
Нашел, чем удивить! То, что шкаф — книжный, я знал с детства. Потому что это был мой шкаф, наш. Шкаф отца. И стоял он у него в кабинете — напротив черного кожаного дивана и черного кожаного кресла.
Меня он привлекал необычайно. Сверху, на крышке — в диком беспорядке — были навалены отцовские рукописи, прочие бумаги и старые газеты. Видимо, привычку сваливать без разбору и забывать я унаследовал от него. Сейчас на шкафу — в таком же беспорядке — мои черновики, материалы к сценариям, работы учеников.
Я, волнуясь, копался в тех — отцовских — залежах. Встречались странные предметы — какие-то мундштуки, значки, коробочки, фотографии, четки. Переставляя книги, запускал руку за их строй и выуживал старые письма.
Шкаф скрывал в себе тайны, я в этом не сомневался. И хотел найти в нем сам не знал что, — что-то раздражающе интересное, загадочное, запретное. Ведь это было самое время — доискиваться до взрослых тайн.
Шкаф продали в 53-м году.
Отец — по моим теперешним соображениям — мог ждать ареста. О готовых списках “московского дела” он, конечно, не знал. Но передовица в “Правде” и — там же — уничтожающий “подвал”, где склонялась его фамилия, были достаточно грозным предупреждением. Спектакли — в Театре сатиры и Ермоловском театре — были сняты, пьесы не шли.
Я думаю, он не хотел расставаться с деньгами на “черный день”, который наступил. А давать маме деньги “на детей” было все равно нужно.
Шкаф далеко нести не пришлось, он переехал на этаж — ниже, к Габриловичам.
Нина Яковлевна его купила — Евгений Иосифович никогда ни во что не вмешивался. Как бы впомнить, где он там у них находился? В коридоре, пожалуй, где Старик оборудовал себе уголок с тахтой и радиоприемником. Кабинета у него не было — письменный стол стоял в обеденной комнате.
Потом шкаф вместе с ними — в 57-м — покинул наш бедный дом на Фурманова и уехал в благополучный, аэропортовский, в новую квартиру. Здесь уже — среди четырех комнат — Старику был выделен кабинет. Письменный стол. Диван, на котором он любил подремать. Нина Яковлевна вообще утверждала, что “Женька терпеть не может работать и ему бы только валяться на диване”.
И шкаф. Иногда родители уезжали, вся квартира поступала в наше распоряжение. Тогда шкаф видел много интересного. Но всегда деликатно молчал об этом — старая школа…
Сначала покончила с собой обезножившая Нина Яковлевна. Не могла красавица, привыкшая властвовать и повелевать хозяйка жизни, вынести собственную беспомощность. В 93-м — в девяносто четыре года — ушел Евгений Иосифович. Через два года умер Алексей. Какое счастье, что Старик, любивший его больше всего на свете, не дожил до этого дня.
Квартиру — со всем ее воздухом, светом, запахами, порядком — продали наследники. И мебель, конечно. Шкаф предложили нам. И я его купил.
Судьба вещей бывает не менее сложна и неожиданна, чем судьба человека. Кто знает, какая еще станция ждет мой шкаф на его пути. Но пока он у меня. Я пишу это, он слева от стола. Молодая Белла Ахмадулина из-под челки, Нателла и Вадик Абдрашитов, обнимаясь, — смотрят с дверцы, с фотографий, прикрепленных к стеклу.
Много интересного мог бы рассказать мой шкаф. И об отце, и о Габриловиче. Да и обо мне. Но он загадочно и мудро молчит — старая школа.
Тогда я сам расскажу. Как впервые увидел Гамлета.
Три больших тома “роскошного” издания — в том “детском” шкафу. Чьего издания? Может, “Брокгауз-Ефрон”? Нет, проверил по “Википедии”, — там пять. А у нас было три — полный Шекспир. И такой тяжелый, что я с трудом доставал тома из шкафа и переносил на диван, продранный до изнанки когтями украденного у нас в 43-м году французского бульдога по имени Рой, исторического предшественника Гека.
Наверное, я хитро выбирал подходящий момент, чтобы никого из взрослых не было поблизости. Особенно моего главного врага — двенадцатилетнего Витьки.
Мне почему-то казалось, что, открывая Шекспира, я совершаю что-то недозволенное и очень интимное, хотя никто мне не запрещал подходить к шкафу и ничего такого компрометирующего о великом английском драматурге не сообщал.
Я уже научился читать — под руководством соседки Веры Дмитриевны Богдановой. Наверное, мог даже — по полускладам — разобрать что-то типа: “Быть-или-не-быть-та-ков воп-рос что благород-ней ду-хом по-ко-ря-ть-ся…”
Но это меня совершенно не интересовало. Я спешил “смотреть картинки”. Дивные большие гравюры, покрытые нежной папиросной бумагой. Думаю, что сам Гамлет на гравюре тогда не очень меня привлекал. Хотя шляпа, шпага? Нет! Взглянул — и к другим картинкам…
Уже на Плющихе я выписывал журнал “Огонек”. Тот неповторимый, где Виталий Коротич был “главным”.
Как-то, перелистывая свежий номер, увидел репродукции двух — неизвестных мне — ранних — 1884-й год — картин Врубеля. На одной Гамлет в черных кудрях, как лермонтовский Демон, сжигает Офелию пламенным взором.
На другой — принц в кресле, в берете — на рыжих волосах, — простак, чем-то напоминающий Мишу Кононова. Но с такой поразительной глубиной взгляда, глядящего мне в душу, что я не мог от него оторваться. И кто бы и как бы ни играл многочисленных и разнообразных Гамлетов — врубелевский теперь мой!