А в нашей прихожей, прерываемое спонтанным сюсюканьем, идет горячее обсуждение тайны миграции хомяков в условиях дома 2/1 по 4-му Ростовскому.
Видимо, внутри нашего дома, то ли благодаря нерадивым ремонтникам, то ли каким-то хитрым грызунам, существует невидимая структура переходов и ходов сообщений. Как “рыжая жопка” дотумкал до этого и воспользовался — тайна.
— Наверное, мы просто еще многого не знаем о возможностях интеллекта хомяков, — говорю я серьезно.
— Вот сволочь! — любовно поглаживая хомяка в банке, говорит его хозяйка.
И они уносят своего питомца.
Он приходит к нам еще раз. В ведро. Видимо, понравилось у нас — в банке на столе — под абажуром. На этот раз мы приняли его, как родного, и с веселыми шутками снова вернули хозяевам. Сожитель наконец нашел и заделал дырку в стене, и больше хомяк никогда нас не посещал.
Но и Гек с тех пор больше не вызывал у матери соседского семейства никаких ассоциаций — в национальном смысле.
И, как обычно, вспоминаю любимый афоризм незабвенного Вени Рискинда, ничего не написавшего гения: “Мы живем для юмора”.
Вызывать смех с экрана я никогда не умел. Но свою жизнь и жизнь близких мне людей всегда пытался украсить и смягчить юмором. Если Бог захочет меня очень серьезно наказать, чувство юмора Он отнимет.
Молитва. Господи, не лиши меня чувства юмора, но избавь меня от гордыни.
…Потом, уже ночью, буду — в полусне — придумывать необычайный образ нашего дома, который дает возможность хомякам и им подобным — может, неким гофмановским оборотням — беспрепятственно путешествовать в его чреве, между его ячейками, заполненными разнообразными особями человеческого типа, — и в любое время являться, например, в мусорных ведрах…
Тьфу! Надо проснуться!
Я просыпаюсь от крика. В открытое окно он влетает снизу из внутреннего узкого двора-колодца.
— Козел! Отдай носки!
В теплое время во дворе — с песнями — выпивают дружки Обморышева. Иногда развешивают белье тетки с нижних этажей, иногда забредают бомжи. Мы с Геком предпочитаем здесь не гулять, наше место — насыпь над рекой, а здесь можно нарваться на стаю бродячих собак, их в последнее время наплодилось в окрестностях множество.
Но сейчас ночь — часа два.
— Володька, сука! Всё! С этого момента ты не брат мне больше! Отдай носки!
Возможно, на заре библейских времен так Каин кричал Авелю. Но дело было, конечно, не в носках.
“Да заткнись ты! — злобно думаю я на кровати. — Хоть бы дождь пошел, ливень, чтобы смыло вас с лица земли, хоть бы гром вас всех разразил!”
Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог.
Когда мы в смятенье, тогда средь разброда
Оно настигает мгновенно, врасплох.
Борис Пастернак
Дождь, дождь! Огромный ливень яростно, словно только и дожидался властного приказа, обрушивается на город, вода затопляет двор-колодец, плавают носки Володькиного пьяного брата, вода поднимается к окнам, к крышам домов, самых высоких, и башен любых, они скрываются под водой. Тонут все крики, все песни обморышевых, вся брань уличная, вся суета городская — вся эта жизнь…
Вдруг зажигается лампа над нашим столом, светится оранжевый абажур, комната снимается с места и плывет — в океане.
Запись 1985 года
И всю ночь за окном лил дождь. А утром глянули в окно… Боже! Плывет их домик, покачиваясь, по океану, а берегов не видно. И голубь бьется в окно.
Наш дом, наша комната… Я должен это написать… Потому что это — место действия, атмосфера, потому что это сцена. Именно — сцена, не экран!
И я увидел эту сцену и людей, двигающихся на ней….
Спохватился! Стой! Но ведь это уже однажды было! Однажды — мартовской вьюжной ночью. Тогда некто Максудов, Сергей Леонтьевич, увидел волшебную коробочку, а в ней горит свет и движутся фигурки…
Ай-ай-ай! И что же теперь делать? Да ничего! Испросить благословения у великой тени — и писать, не оглядываясь. Все равно лучше не напишу.
Я никогда до этого не писал пьес. И не понимал, как это делается. Я и театр-то, признаться, не люблю. Я, сын театрального драматурга и пасынок театрального актера. Но, может, поэтому и не люблю?
Запись 2014 года
Для меня в театре есть один завораживающий момент. Когда — в стихающем шуме и шорохе зала — начинает работать реостат и постепенно свет и воздух зала становятся каким-то таинственно меркнущим туманом… Но только на мгновение… И, конечно, второй момент, когда все это, наконец, кончается, слава богу, и можно идти в гардероб.
А может, это от зависти? Потому что не причастен, чужд миру тому?
“Во время одного из представлений “Фауста” Марло на сцене, к общему ужасу, вместо актера, исполнявшего роль Мефистофеля, появился подлинный, настоящий дьявол”.
Владимир Мюллер, “Время и театр эпохи Шекспира”
Вот это театр, это я понимаю! Но где взять дьявола? Ну, не дьявола, хотя бы какого-нибудь ангела. Дом, в который приходит ангел. Может быть, это один из тех ангелов, которые приходили предупредить Содом о катастрофе и спасти Лота? Вестник Страшного суда, по собственной инициативе и без Высшего разрешения отважившийся спасти того, кого любил когда-то — в жизни?
Кстати, в восьмидесятые была большая мода на ангелов, они постоянно летали по экранам. А по театральным сценам?
Я вообще убежден, что современный театр находится под абсолютным прессом современного кино. Поменялись местами. В самом начале театр был ведущим, а кинематограф ведомым, а сейчас наоборот. Но в настоящей пьесе для настоящего театра есть что-то, чего нет и не может быть в кино. Но как это постичь? Ведь если уж писать пьесу, там категорически ничего не должно быть от кино — ни борьбы с диалогом, ни смены планов, ни монтажной — именно кинематографической — сущности.
Но что у меня есть для такой пьесы?
Кое-что все-таки было в загашнике. Накопилось. И в записях, и в памяти. И в душе. Во первых, моя первая любовь. Мы разминулись с ней в жизни и судьбе. Она умерла. И я знаю, что она стала ангелом.
Во-вторых — по прямой ассоциации с нашей квартирой — сёстры. Хозяйки плющихинского дома, которых, правда, я не знал. И другие сестры, которых я как раз хорошо знал, — моя мама и моя тетка. Слабая и беспомощная, сильная и властная. Любят и ненавидят друг друга.
И наконец — я сам.
Я всегда боялся жизни. Всю жизнь потратил на то, чтобы сделать вид, что это не так. И даже достигал на этом направлении некоторых успехов.
Но это так.
В страхе перед Ответственностью все время ловчил и придумывал, как же спрятаться от Судебных исполнителей. Поменять адреса? Убежать, затвориться? Сделать вид, что я — это не я?..
“Он (Руссо) чувствует себя в безопасности только в собственном внутреннем мире”.
Жан Старобинский, “Чернила меланхолии”
Вышеназванных персонажей я соединил в одной квартире, сделав ее двухэтажной. И наконец, набрал на компьютере: “КОМЕДИЯ О СТРАШНОМ СУДЕ”.
“ПЕРВОЕ ДЕЙСТВИЕ
Двухэтажная квартира в старом московском доме. Центр квартиры — большая запущенная комната. Огромный, настежь раскрытый, пустой старинный платяной шкаф, диван, круглый стол, одинокая лампа под абажуром. Окно в глубине. За ним брандмауэр, приветливый клен, стучащий в стекло веткой.
Слева, если смотреть из зала, во второй этаж ведет деревянная полукруглая лестница с перилами. Она упирается в дверь, на ней большой замок. На лестнице, ближе к запертой двери, сидит на ступеньке, со свернутым зонтиком в руке, странно наряженная женщина в шляпке, со светящимся от чрезмерного макияжа лицом. Это Вероника Иосифовна, или Сестрица…”
Сестрица, вообще-то, благополучно померла пять лет назад, но это совершенно не мешает ей подстраивать разные каверзы любимой-нелюбимой сестре и постоянно — и очень вздорно — вмешиваться в действие на сцене.
“…Она весело подмигивает и кокетничает с залом, всячески стараясь привлечь к себе внимание. Раскрывает над головой красный зонтик.
Наполняется багровым светом окно — то ли закат, то ли зарево пожара. За окном нарастающий грозный шум.