Григорий Винокур
Еще задолго до знаменитого норштейновского ежика я заблудился в таком же, как и он, молочном тумане. В деревне, на даче, году в 46-м. Если верить Винокуру, это событие тут же вписалось в исторический контекст. Не будем все-таки забывать, что это был первый послевоенный год.
Мама несла купленное у соседки, хозяйки коровы, вечернее парное молоко — я любил слушать, как оно тихо шипит, и слышу до сих пор. Мама шла впереди, но я ее уже не видел и в ужасе решил, что она исчезла навсегда.
Этот туман возвращается в мою жизнь снова и снова.
В тайниках и закоулках мозга до поры до времени скрывается какой-то миг, какой-то проблеск памяти о незаметном, случайном прошлом. Пройдя таинственный путь ассоциаций, он возникает “средь шумного бала, случайно”, без особого смысла и намека, и тут же исчезает вновь.
Прошлое пронизывает меня. Память, не спросясь, вдруг быстрой лапкой выхватывает из прошлого что-то совершенно неожиданное, непредвиденное, и оно возникает в душе, как тень какой-то давно прошедшей и забытой реальности.
…Чтобы прийти сюда,
Где ты есть, оттуда, где тебя нет,
Ты должен идти по дороге, где не до восторга.
Чтобы постигнуть то, чего ты не знаешь,
Ты должен идти по дороге незнанья,
Чтобы иметь то, чего не имеешь,
Ты должен идти по дороге отчужденья.
Чтобы стать не тем, кто ты есть,
Ты должен пройти по дороге, где тебя нет.
И что ты не знаешь — единственное, что ты знаешь,
И чем ты владеешь — тем ты не владеешь,
И где ты есть — там тебя нет.
Томас Элиот
А может, это все лишь забавы памяти, игра ассоциаций?
Молоко несла мама в банке, молоко! И туман — молочный. Как у Ежика. Не посмотрел бы чудный фильм Норштейна — не было бы и этого воспоминания?
Но я же был тогда, я это точно помню! Я же — правда! — пробивался в этом белом слепом ужасе, хотел и не мог крикнуть, позвать маму, чтобы она спасла меня. Дыхание перехватило, оно комом застряло в горле, вместо слов какой-то хрип.
Сейчас, когда я — на семьдесят лет старше — пишу это, у меня — не первый месяц — какая-то ерунда со связками: хочу крикнуть — и не могу. Вместо слов — хрип.
“Возможно, я слишком занят собой. Возможно, во всем, что я описываю, я слишком замешан, занимаю слишком много места. Может ли быть иначе? Ведь это мои воспоминания, моя жизнь, моя память…“
Ехезкел Котик
Если забыть об условности, именуемой годами, если мысленно разрушить все эти перегородки, то жизнь будет тем, что она и есть, непрерывностью. И все, что происходит в мире во время этой непрерывности, окажется связанным только одним — твоим собственным сознанием и подсознанием, твоим собственным опытом, чувством, твоим страданием, разочарованием, нуждой и надеждой.
Проклиная себя за то, что ввязался в эти “воспоминания”, все же упорно корплю над ними. И каждый раз думаю: чем же я, Павел Финн образца 2017 года отличаюсь, например, от Павла Финна 87-го? Отличается “историческое время”, это точно. А я? Как я “монтируюсь”? С самим собой? С этим самым Историческим Временем, будь оно неладно…
Имейте в виду, вспоминать — это вообще не такое уж простое занятие.
Воспоминания — материал, “отснятый” за всю жизнь и до поры невостребованно сваленный в “монтажной” подсознания. Когда наступает эта пора, происходит первая черновая “сборка”, и уже потом — сознательный — “чистовой” монтаж.
Монтаж, всему основа — монтаж! Да здравствует монтаж!
Взять бы всё и перемонтировать. Всё на свете!
Монтаж как основу киноязыка, по мнению историков кино, открыли американец Дэвид Гриффитс и наш Лев Владимирович Кулешов, которого я имел счастье знать. Кто — впоследствии — изобрел “внутрикадровый монтаж”, кажется, в точности сказать нельзя, неизвестно.
А кто ввел в обиход современный “неправильный монтаж” и “скачки”? Позволяющие в кино — внаглую — соединять всё со всем и перемешивать время. И по этому примеру в данной — моей — прозаической конструкции — пародоксально — разрушать унылую хронологическую последовательность и разнообразить и сталкивать стили.
“Устройство фразы передает реальную жизнь мысли в реальном времени мышления…”
Самуил Лурье
Но вот монтаж — по аналогии с внутрикадровым — внутрифразовый — я открыл — для себя — сам. И тире — раздвигающее фразу, постоянно отодвигающее возможный ее финал, — и три точки в конце, продолжающие фразу во времени…
Тире — мое — вертикаль, а не горизонталь, оно переламывает, сечет фразу. Но — когда нужно — тире занимает свою исконную — горизонтальную — позицию, раздвигая слова, удаляя их друг от друга на расстояние вздоха, чтобы между ними поместить нечто третье, а порой и четвертое, что вдруг придает всему — целому — совершенно неожиданный — общий — доверительный, разговорный — смысл — как будто бы рождающейся на наших глазах картины — панорамы — мысли — образа…
“…Главный знак ее пунктуации — тире, служащее ей как для обозначения тождества явлений, так и для прыжков через само собой разумеющееся. У этого знака, впрочем, есть и еще одна функция: он многое зачеркивает в русской литературе ХХ века”.
Иосиф Бродский о Марине Цветаевой
Конечно, я — с младых ногтей влюбленный в цветаевский ритм, в цветаевские тире — сам ничего не открыл, а только — в который раз — “изобрел велосипед”.
Пусть так, но все равно это мой велосипед!
И все же я всегда — тайно — двурушнически — думал о том, что в любом монтаже есть что-то безнравственное, как и во всяком насилии, во всяком принуждении — даже на благо. Но с этим приходится мириться. И если, в общем, невозможно всю картину снять, как Тарковский снял проезд дрезины в “Сталкере”, так же невозможно обойтись без парадоксов монтажа в этом моем опыте воспоминаний.
“Важно, однако, различать монтаж в обычном смысле этого слова от другого явления, которое имеет сходство с монтажом, но значительно шире и глубже этого понятия”.
Дзига Вертов
Каждый раз, как только подойдешь к границе во времени, надо знать пароль, чтобы войти — на свою же — территорию памяти.
Окрик:
— Стой! Кто идет? Скажи пароль!
И каждый раз волнение — а вдруг не вспомню. И все же:
— Пароль? “Понять!”
Молчание, проверка… И наконец, из тумана:
— Отзыв: “Простить”! Проходи!
Простить? Кого? Что? Себя? Время?
Странное было это “историческое время” — 84-й, 85-й, — отчасти вызывающее ассоциации все с тем же самым туманом.
Запись 1984 года
Ложь разрушает все. Государство не чуралось лжи с первого момента своего существования. Ложь — так или иначе — была во всем. Политика, экономика, право, дипломатия, идеология, история, искусство, отношение к детям и старикам…
Так что же вы хотите, чтобы люди, варившиеся во лжи, как раки в кипятке, смогли создать что-либо другое, чем то, что мы сейчас имеем? Какая же сила нужна, чтобы победить ложь, в которой мы так и продолжаем вариться? К счастью, у лжи короткий век. Длиннее иного человеческого, но все-таки короткий — для Истории.
Я и тогда, и сейчас, когда в очередной раз заводится дискуссия о национальной идее, считал и считаю, что наша единственная национальная идея — правда.
Обо всем.
Запись 1985 года
Слепцы в царстве слепцов. Глухие в царстве глухих. Отравленные в царстве отравленных. И не знают, что слепы, глухи, отравлены. Всегда вспоминаю подземных рыб в каменных водоемах пещер Постойной Ямы в Словении. Белые бельма вместо глаз. Так рождены, так и умрут, не узнав, что есть зрение?
Стоял весь народ в очереди — и разного пола, и стар и млад — плевать в колодец.
— Что вы здесь все делаете?
— Плюем в колодец.
— Но ведь пригодится — воды напиться.
— А, хер с ним!
Плевали, плевали — доплевались: полный колодец, аж через край бежит. Наконец-то! Пригодилось напиться?
Тревога, во всяком случае для меня, — это нечто влекущее куда-то в неизвестность, опасную и угрожающую, но необходимую — для продолжения — неизвестность. Тревога всегда обращена в будущее. Нет ничего страшнее вроде бы успокоительной Соломоновой мудрости: “И это пройдет”.