— Алеша здесь? — спросила которая покрупнее, переврав, конечно, фамилию. — Алеша здесь?
— Да, да, я.
Они двинулись ко мне упругим шагом, в подбритых бровях, в локонах. Обе были в белых халатах, и одна держала на руках ящик со стеклянными пробирками разных калибров — ящик-дикобраз, весь в стеклянной щетине.
Помню, я сказал им навстречу:
— Служба крови”.
Юрий Олеша
“Ящик-дикобраз в стеклянной щетине” — это здорово! Метафора делает образ неопровержимым. И достигающим заданной цели.
Только не подражать, только удержаться!
Запись 81-го года, больница
Человек все-таки растение. Когда смотришь, как из тебя выдавливают красный сок…
Ночью я проснулся оттого, что мой сосед по палате — шестьдесят восемь лет, знаменитый хоровой дирижер, — говорил во сне ясно, отрывисто и каким-то чужим для него голосом: “Мама. Мама. Мама”.
Днем его — смущенно — приходит навестить дама, которую он не сразу узнаёт. Хотя, мне кажется, между ними что-то “было”. Она из Саратова, где выступал хор. Отдыхала только что в Крыму. Смущена и потому чуть развязна. Часто смеется. Неинтересно рассказывает о Крыме. Он лежит на спине с закрытыми глазами. Она вдруг — робко:
— Я вас утомила?
Он молчит.
Она пугается, суетится, достает из сумки три крымских яблока и искусственные гвоздики. Их продают за оградой — при больнице морг. Как только она за дверь, дирижер фальшивые гвоздики испуганно выбрасывает. Перед сном Народный артист России, не таясь от меня и другого соседа, шепчет молитву и крестится. Страх?
А я свой крестик оставил дома — тоже страх, страх! Только другого рода.
Моя Ира, по отцу Владимиру Николаевичу — Рудакова, крещеная. Ее прадеды — с двух сторон — священники.
Ее и маленькую Катьку крестили в церкви под Можайском, недалеко от Вереи, куда в райбольницу после мединститута распределили Нину Николаевну, Ирину тетку, и ее мужа Владимира Бруновича Изаксона. Старуха-нянька их детей — Кости и Наташи — прислуживала в Ильинской церкви Ильинской слободы на окраине Можайска.
А мою маму и сестру Ольку крестил отец Александр Мень. В Новой деревне.
Из сценария “Ожидание”, 1981 год
— А ты энти вот пальчики, указательные, сложи так, щепоточкой, будто соль берешь, а энти пригни к ладошке, — тихо говорила маме хозяйка. — И молись… Пресвятая Владычице Богородице, свете помраченныя моея души, надеждо, покрове, прибежище, утешение, радование мое, спаси и сохрани раба Божиего Александра и из геенны огненной извергни его…
— Спаси и сохрани, — безумно глядя на нее, сконфуженно улыбаясь и обливаясь слезами, говорила мама. — Спаси и сохрани… Александра… Спаси… Спаси… Спаси…
— Ты что? Перестань! — закричал Митя, бросаясь к маме. — Вы с ума сошли? Что с ним? Что вы с ним сделали? Где он? Где? Что вы делаете? Кто? Зачем вы все? Зачем? Ненавижу! Ненавижу!
Две фигуры, высокая и маленькая, возникли в утреннем розовом пространстве. Пропали в овражке, появились снова, становясь все больше и резче, вышли на дорогу и приблизились к дому.
— Это ваш мальчик? — спросил человек, стоя в открытой калитке.
Мой друг Юра Хориков — тогда — в недавнем прошлом офицер Советской Армии, кавалер ордена Красной звезды, переводчик академии Генштаба. Когда он — редко — надевал форму, я говорил, что он похож на Николку Турбина.
На заработанные то ли в Йемене, то ли в Уганде деньги он купил “Волгу”. Мы садились в эту “Волгу” — он был в штатском — и ехали в Филипповский переулок сдавать бутылки. Оптом. Под восхищенными и жадными взглядами алкашей открывался багажник, где были, как минимум, пять пустых бутылок из-под шампанского. Обычные поллитра стоили двенадцать копеек, а эти, кажется, шли за семнадцать.
Или ехали на Дорогомиловский рынок — продавать знакомому барыге отличное зеленое сукно, которое выдавалось в Генштабе на индивидуальный пошив формы. Но это уже была операция посерьезней: выручка тянула на “Арагви” с приглашением друзей — Княжинского, Бойма, Горемыкина…
И вот ведь — Алёшку Габриловича во время войны крестил — по приказу его мамы Нины Яковлевны — коммунист, замполит полка Андрей Андреевич Вербенко. Полковник. А меня — всего лишь беспартийный капитан. Я Юру просил: ну, дослужись до майора, все-таки два “просвета”. Но он ни в какую. И не просто уволился из Советской армии — вырвал, выдрал себя из ее рядов еще до всеобщего развала.
И он, уже переводчик-синхронист, работающий на ООН в Женеве, посадил нас в свою машину — теперь это были “жигули” — и повез в Можайск. Меня крестить и нас с Ирой венчаться. С нами была сестра Оля. Они с Юркой держали над нами венцы.
Вера есть невыразимое чувство, но осознанное через мысль, которая говорит с тобой — внутри тебя — на твоем родном языке.
Кто поймет меня, тот поймет.
“Крещеный еврей — и в глазах евреев, и в глазах христиан — остается именно крещеным евреем. Предателем, добровольно сделавшим это то ли ради благ, то ли по глупости…”
Интернет. Глобальный еврейский онлайн-центр
В глазах евреев, в глазах христиан… Слова, слова! Главное все-таки — кем быть в глазах Бога.
Креститься ради благ? В советское-то время? В партию вступали ради благ, это да. А креститься? Тайно, как я и другие. По знакомству. Иначе запишут “в книгу”, а потом сдадут сведения в КГБ.
Да и глупцов среди “выкрестов” — ненавижу это слово — особенно не было. Все-таки чаще это был результат умственной работы, а не только чувств.
У многих это было обдуманное решение. Или искренний порыв. А у меня?
Сначала меня крестил русский язык, потом моя любовь, желание быть вместе с ней во всем. И наконец, настоятель бедной церкви на окраине Можайска. Фронтовик, отец Борис. Через несколько лет его убьют бандиты, грабившие бедную церковь.
“Еврей-христианин не только не перестает быть евреем, но еще глубже начинает понимать смысл духовного призвания своего народа”.
О. Александр Мень
— Хирургия, завтракать!
Старуха-нянька идет по коридору, сзывает всех зычным голосом. Она всегда задерживается в нашей палате, чтобы поговорить со стариком-дирижером. С гордостью вспоминает, как в тридцатых гуляли — она и подруга — с двумя партийными и отказались выйти за них замуж по любви, потому что те не захотели венчаться.
Я завтракать не иду. Я уже снят с довольствия. Операции не будет, слава богу. Мои операции еще впереди.
Наброски из ненаписанного романа
Неспокойно было на улицах Эльсинора. Слухи ходили — Фортинбрас с войском на подступах. По дороге то ли в Польшу, то ли в Грузию. А тут еще и траурные флаги повсюду поразвесили, плещутся на ветру. И многие искренне и горько плачут и рыдают, хоть и не имеют понятия, по кому траур.
Напоследок Сашка — по пути — куда, еще сам толком не знает — присел на корточки перед полуподвальным окном, изначально замазанным белой краской. Однако любители давно уже процарапали в ней смотровые отверстия.
Внизу был басссейн. Он шумел, плескался, светился. В зеленой электрической воде, держась за доски и мощно взбивая воду розовыми толстопятыми ножищами, плыли по параллельным дорожкам девки в разноцветных, блестящих резиновых шапочках. Можно было представить их большими рыбами, которые так и уплывут отсюда в море.
Как и обычно, Сашка здесь был не один — и все тоже, как и он, на корточках. Никто не таился друг от друга, у каждого были свои любимицы, фаворитки, как на бегах, их отсутствию огорчались и появлению новых персонажей удивлялись, и все делились куревом, все обменивались замечаниями и слухами.
— Кого? Кого?
— Какой-то Пушкин, говорят!
— Какой еще Пушкин-Мушкин?
— Да нет! Сталин, говорят.
— Какой еще Сталин-Ленин?
— Да король, слышь, помирает.
— Олух! Да уж совсем помер, с концами.
— Братва! Рупь за сто — Гамле́т на трон взойдет!
— Лафа! Он же чокнутый на всю голову, тогда повеселимся!
— Вот, ужо он им пропишет ижицу, ужо покажет кузькину мать!
Деньги в кармане, Сашка — на ходу, в толпе — прижимает их рукой. Не ровен час, пронюхают крысята-бесенята, распотрошат, как цыпленка. Как подумал, они уже тут как тут — шорх-шорх шершавыми подошвами…