Внезапный приступ лунатизма, и Сашка может пустить в ход нож. И зарезать Бориса. И, может быть, маму. Ему страшно — под одеялом, он представляет все эти ужасы — трупы в крови, арест, суд…
Где-то он читал: “Лунатик пробуждается в тот момент, когда называют его имя”. Сейчас он встанет посреди номера и глухо, как Вий, произнесет с мольбой:
— Мама! Мама! Назови мое имя!
Но ей не до него сейчас.
Ночь была их владением, не обитаемым никем, кроме них двоих. Стонущим, смеющимся, шепчущим. Их звуки проникали к нему сквозь занавеску.
— Я абсолютно покорна тебе. Ведь это с моей стороны очень эгоистично. Женить на себе такого мальчика, когда он может устроить свою жизнь гораздо лучше, женившись на молоденькой.
— Я без тебя буду сиротой.
Сашка — под одеялом, укрывшись с головой:
— Я не буду жить с ними! Не буду! Клянусь своей душой! Я уйду от них. Уйду!
Когда наконец в 79-м году состоялась наша с Ирой свадьба, мы были опять бездомны и проживали всё в том же Матвеевском. Туда-то после ресторана Дома кино, уже поздно вечером, мы и ворвались всей нашей свадебной бандой. С подарками и цветами.
Вадик Абдрашитов, Саша Миндадзе — тогда они были еще вместе. Алёша Габрилович, Саша Княжинский, Валя Тур, Адик Агишев, Володя Валуцкий, Юра Хориков, Ирины подруги — Лида и Марина…
Дверь в парк была открыта, весело шумели мы и там, и в комнате, не думая о последствиях. Поздно проснувшись, днем, я со страхом, но все же решился вывести мою жену к обеду в столовую — она была отдельной от столовой ветеранов.
Как и в Болшеве, соседями в Доме были Сергей Иосифович Юткевич и его жена Елена Михайловна Ильющенко. Ее-то я боялся больше всего.
Опустив глаза, я вошел. Аплодисменты. Навстречу нам с большим букетом роз идет Елена Михайловна.
Но мы-то с Ирой знали — мало кто верит, что все это у нас надолго. Но они, те, не верившие в нас, ошиблись. А мы — нет.
Чем дольше сижу над этим “конспектом”, тем больше убеждаюсь, что человек существует в двух измерениях, в двух масштабах — жизни и судьбы. И эти заметки — на полях судьбы. На полях сражений. Жизни и судьбы, жизни с судьбой. Успех переменный, но побеждает все-таки всегда судьба. Жизнь заканчивается, судьба продолжается. Даже если сохнет трава и торжествуют сорняки на заброшенной могиле.
Возможно, судьба, расслабившись и отвесив на своих весах некую толику счастья, спохватывается — а достоин ли мерзавец? И начинает всячески испытывать его. Что-что, а это она умеет.
Затопив чужую квартиру, мы сбежали.
Перед этим Володя Валуцкий и Алла Демидова сняли дом в Серебряном бору. Там за забором стояло несколько кирпичных — “государственных” — дач, закрепленных за моссоветовскими бонзами-хозяйственниками. Но с наступлением зимы и до весны они переезжали в город — отопление на дачах было печное. А это значит, надо нанимать грузовик, платить шоферу, закупать в Мосугольтресте уголь “орешек” и везти его в Серебряный бор. Всё это — на собственные средства.
А в доме — самым первобытным способом топить, постоянно поддерживая огонь и тепло. Возиться со всем этим важные и надутые барыни — жены хозяйственников — не любили. Поэтому и сдавали дачи, получая к себе в карманы денежки, которые, вообще-то говоря, должно было получать государство.
Второй такой дом Валуцкий и Демидова дружески “устроили” для нас.
Мы топили неумело, воздух пропитывался угольной пылью, но все равно — радовались жизни. А белоснежный кот Дарик, наследство погибшей Норы Агишевой, стал жгуче-черным и постоянно переходил мне дорогу. Так часто, что не было никакого смысла верить в роковую примету.
Запись 78-го года, декабрь
Когда-нибудь вспомним наше первое Рождество в Серебряном бору, с двумя рюмками “арбатского” вина и службой на английском языке из “спидолы”.
Однажды ко мне приехал Александр Григорьевич Зархи — поговорить о сценарии. Ирина была в Москве, Катька играла на первом этаже, выделывая из размокшего в воде пластилина какие-то отвратительные “пу́почки” и беспрестанно заводя одну и ту же пластинку из “Бременских музыкантов”. “Ах ты, бедная моя трубадурочка… Ты смотри, как исхудала фигурочка…” Так что музыкальный фон для работы над “Достоевским” был самый подходящий.
Мы с Александром Григорьевичем сидели возле стола с машинкой. Снизу послышались шаги по лестнице. Вошла пятилетняя Катька. Она обожала наряжаться в какие-то несусветные мамины обноски. Видимо, воображая себя принцессой-трубадурочкой, прицепила длиннейший рваный кружевной шлейф угольного цвета. Руки и лицо были соответствующие. Она мрачно встала рядом с нами и, не обратив никакого внимания на Героя Социалистического труда, как раньше и на другого Героя — Герасимова, басом проговорила: “Паш! А когда мама приедет?”. И, не дожидаясь ответа, стала раз за разом — с одной и той же интонацией — повторять этот трагический вопрос.
Потом я провожал Александра Григорьевича на остановку троллейбуса. Совершенно потрясенный бытом своего “молодого сценариста”, бедный Шурик только и мог, что восклицать:
— Черт его знает! Черт его знает!
Я томился над вариантом за пишущей машинкой на втором этаже — напротив окна, выходящего во двор. И, поднимая глаза, видел Катьку, копошащуюся в снегу с лопаткой. На ней была коротенькая дубленочка, на спине разноцветными нитками-мулине было вышито “Катя”.
И это едва не погубило нашу жизнь.
Дубленочка — в другой жизни, до меня — была когда-то длинной и принадлежала Игорю, бывшему мужу Иры. Но собака Гоби, боксер по национальности, дубленку эту съела. Ира собственноручно соорудила из остатков зимнюю одежку для любимой дочки, а дырки от собачьих зубов находчиво закрыла-заштопала цветочками и словом “Катя”.
Любопытная Катька с именем на спине без спроса вышла за ворота — посмотреть на троллейбус, он останавливался напротив на “кругу”.
— Катя! — прочитав на ее спине, позвал человек с кейсом. — Идем со мной, тебя мама на другой остановке ждет. А я тебе куклу подарю, она у меня в чемоданчике.
Соблазн был велик. К счастью для всех нас, маленькая Катька — хоть сначала и приятно удивилась, что этот дядька ее знает, — соблазн преодолела, возможно вспомнив, что только что видела маму на кухне. И дала деру — под нашу защиту.
Запись 79-го года, январь
Год начался арктическими холодами. Наша любовь подвергается каким-то уж совершенно несовременным испытаниям. Нас испытывают холодом и отсутствием угля.
Зима этого года была самой холодной на моей памяти.
Уголь мы воровали. Под покровом ночи. У соседа Валуцкого. В лютый мороз я выходил на разбойный промысел с двумя ведрами. Потом признавались.
Чехов говорил как-то так: не верьте тем, кто утверждает, что любит зиму.
Одно из самых моих любимых стихотворений Анненского — опять же с легкой руки Вали Тура, — которое я часто повторял тогда:
Полюбил бы я зиму,
Да обуза тяжка…
От нее даже дыму
Не уйти в облака.
Эта резанность линий,
Этот грузный полет,
Этот нищенский синий
И заплаканный лед!
Но люблю ослабелый
От заоблачных нег
То сверкающе белый,
То сиреневый снег…
И особенно талый,
Когда, выси открыв,
Он ложится усталый
На скользящий обрыв.
Точно стада в тумане
Непорочные сны —
На томительной грани
Всесожженья весны.
Груз — тяжесть — строк, строф, строчек — память — жизнь… Любовь к поэзии и любовь к женщине…
Мы мечтали о весне, хотя она приближала необходимость искать новое жилье. Мы мерзли, но весело. К нам всегда охотно ехали гости. Илюша Авербах, Рустам Ибрагимбеков, Саша Княжинский, Алёша Габрилович, Ваня Дыховичный, Саша Шлепянов…
Однажды я привез к нам приехавшую на несколько дней из Ленинграда Вику Беломлинскую — знакомить ее с Ирой.
Незадолго до этого — на Петроградской стороне, в Ораниенбаумской улице, в квартире Беломлинских — я показал двум моим подругам, Вике и Галке Венгеровой, фотографию еще неизвестной им Ирины. Хвастался. Они пришли в восторг, сразу же стали звонить в Москву и наперебой кричать в трубку, как Иришка правильно поступила, что вышла замуж за “нашего Пашку”.