Сашка — сжимая Гертруды руку в своей руке:
— Пусть речь грозит кинжалом, не рука…
— Все! Пора! Начинаем представление!
— Танька! Ступай в монастырь!
— Король встает! Глядите! Король встает!
— Что с вашим величеством?
— Прекратите игру!
— Дайте сюда огня! Уйдем!
— Олень подстреленный хрипит!
— Ты злой мальчик! Я думала, у тебя есть душа! Зачем ты разбил мне сердце?
Сашка никак не мог понять, как из плохого получается хорошее, и наоборот. Это ведь как с болезнью. Болеть плохо, но тогда мама чаще сидит рядом и укутывает, и целует, и дает книги, и поит горячим молоком из чашки-души. Борис изменил маме — подлость, предательство, плохое. Но как только Сашка откроет ей глаза, они уедут в Москву, к отцу, и это будет хорошо для них.
Но в этот раз все вышло очень плохо. Он предал Бориса. Мама предает его.
И это все — любовь.
И нужно было ему долго переходить поле, бродить по лесу среди чудищ и химер, чтобы наконец понять это.
А какой была ее любовь к Сашке? Она никогда не выражалась так уж очень откровенно — с сильной лаской, со сладкими словами и поцелуями, — она была такой же мягкой, как и сама мама — и чуть, наверное, холодновата.
Нет, скорее, другое слово — виновата.
Через много лет она просила прощения у него за то, что ввергла его в эту жизнь. Но ведь, собственно, эта жизнь и была для него благом, она-то и сделала его тем, кем он стал. Хорошим или плохим — это уж другое дело, но — стал. И всё же — хоть и босыми ногами по снегу — но перешел поле. И вышел из леса.
Осень 77-го года. Я впервые за девять лет — после Югославии — попросился за границу. В Италию. Первый и последний раз в туристическую поездку. Для творческих союзов это, кажется, именовалось “спецтуризм”. На самом деле никакого “спец”. Собирали членов Союза из всех республик, они платили сколько положено, и это уже именовалось — делегация.
Перед поездкой, даже туристической — по тогдашним славным правилам, — нужно было пройти несколько фильтров. Сначала партком нашей сценарной комиссии, потом, кажется, Секретариат Союза, потом комиссия старых большевиков при Краснопресненском райкоме партии.
Я, как беспартийное лицо еврейской национальности, да еще с подмоченной репутацией неутомимого завсегдатая ресторана на четвертом этаже, имел все основания волноваться: выпустят, не выпустят. Как на ромашке гадать.
Тем более, фон был не слишком благоприятный. Из той же самой, будь она неладна, Италии только что сбежал — почему-то в Африку — некий член нашего Союза, тоже драматург, стойкий, проверенный парень и молодой коммунист.
Родной сценарный — домашний — партком я прошел довольно легко, меня здесь знали как облупленного. Но секретарь парткома Паша Котов, отставник, полковник, политработник, подписывая мне какую-то бумагу для представления в райком, обронил несколько двусмысленно: “Ну-ну! Попробуй”.
Вот я и пришел — пробовать — в Краснопресненский райком. Передо мной проходили комиссию совсем молодые ребята-музыканты. Им срочно надо было выезжать в Бельгию на какой-то ответственный конкурс. Вошли и вскоре вышли в печали, растерянности и даже в слезах. Срезались скрипачи на национальном секретаре Итальянской коммунистической партии.
Я-то знал, как зовут секретаря, и был готов лихо произнести его заплетающую язык фамилию — Берлингуэр. Больше того, я знал газету “Унита”. Но как только я переступил порог комиссии, от ужаса забыл всё. На меня сурово смотрела комиссия — два старика и одна старуха. Они только что узнали из моих бумаг, что я не просто Финн, а еще и Финн-Хальфин.
Илюшу Авербаха очень смешила одна моя шутка. Я говорил, что все-таки лучше было бы, если бы в моем советском паспорте — серпастом, молоткастом — было написано так: национальность — финн, фамилия — Еврей.
Признавшись в том, что я Финн-Хальфин, и пролепетав объяснение этому роковому обстоятельству, я мучительно пытался вспомнить национального секретаря. Но тут вдруг один из стариков просиял улыбкой.
— Это правда? — спросил он, глядя в мою анкету. — Это правда, вы написали “Всадник без головы”?
Я так хотел в Италию, что был готов немедленно признать, что — да, это я под псевдонимом “Майн Рид” в 1865 году написал известный и любимый многими поколениями советских детей роман. Однако все сразу же прояснилось. Повернувшись к старой большевичке и продолжая радостно улыбаться, старик сказал:
— Внучек мой три раза смотрел, меня, паршивец, заставил в кино сходить, — и перевел на меня взгляд. — А вы что ж, товарищ Финн-Хальфи́н, и с самим Олег Видовым знакомы?
Так что, можно сказать, в Италию я въехал в седле крапчатого мустанга.
Он мне звонил не так уж давно. Олег Видов. Из Америки. Я там его уже встречал в Лос-Анджелесе — когда-то — в один из моих прилетов.
А теперь — он посмотрел по какому-то русскоязычному каналу фильм “Подарок Сталину” и позвонил. Долго говорили, долго вспоминали. А в конце разговора он сказал, что неплохо бы нам сделать продолжение “Всадника без головы”.
Чтобы он опять играл Мориса Джеральда?
Как видение… Лодка, нагруженная зеленью, овощами, фруктами, подплывает к городу по черной воде Канале Гранде. Венеция. 1977-й год.
Из записей 77-го года
Во Флоренции вдруг кажется, что тебе доступна разгадка великой живописи. Стоит только направить взгляд из окна галереи Уффици вдоль реки и через все мосты — на выпуклую синеву лакового неба, на волнистый горизонт и маленькие черные деревья.
Кажется уже, что и не было этого никогда, и от всей Италии остались теперь только квадратный дворик в соборе Святого Виталия в Болонье, прохладный и сладостный запах всех соборов и священник в Ватикане, который, разведя руки, как на кресте, читал что-то монотонно, спиной к верующим.
Может быть, та улица в Венеции, где был тот волшебный магазин, освещенный виноградным светом, в котором я рассматривал какие-то прелестные цветные — розовые? — светящиеся — вещицы, та улица, которую я так и не смог до конца увидеть в своих снах, и есть — рай?
Потом я не раз был в Венеции и все искал и так и не нашел эту улицу-рай и этот магазин. А тогда — в 77-м, на мосту Риальто — на жалкие туристические копеечки, они же — лиры, я приобрел вожделенную джинсовую курточку. А в 78-м — эту курточку, проснувшись, надевала моя любовь…
Так вот — о любви.
В 78-м году мы с Норой меняли квартирку на Сиреневом бульваре, полученную от военного ведомства, безжалостно разрушившего мое родовое гнездо на Фурманова. Кто-то пытался безуспешно препятствовать сносу — все-таки некоторым образом памятник культуры. Андрей Белый, Булгаков, Мандельштам… Пофиг, как сейчас говорят. Живые генералы главнее мертвых поэтов.
Подвернулся случай, по знакомству. Менялись не куда-нибудь — на Арбат, еще, к счастью, не “Старый”. Точка обмена — как раз на пути от “гнезда” до “бабушкиного дома” на Смоленской, где Гастроном № 2.
“Случайность, таким образом, это механизм, ведущий себя так, как если бы он имел намерение”.
Анри Бергсон
Пересечь — с Фурманова — Сивцев Вражек, пройти по Филипповскому — мимо любимого пункта сдачи стеклотары, мимо церкви, где служил мой однокашник — с первого по десятый — Славка Овсянников, и где через девятнадцать лет будут отпевать маму. Повернуть налево на Большой Афанасьевский и еще раз налево — уже на Арбат. Третий дом от угла — дом 23.
И, конечно, выпить — наискось через улицу — стакан томатного сока в “Консервах”. Тетка-продавщица — за одиннадцать копеек — нацедит из конуса и вовремя повернет крантик, чтобы не через край. Теперь соли, перца туда поболе, и взболтать, вскружить алюминиевой гнущейся ложечкой — долго, — оттягивая блаженство похмелья…
“Гостиница Ечкина на улице Арбат, 23 — история.
В 30-х годах XIX века на месте нынешних владений на Арбате находился собственный дом Д. Н. Бантыш-Каменского. Помимо прочего, ему принадлежит авторство пятитомника «Словарь достопамятных людей Русской земли» и двухтомника «Биографии российских генералиссимусов и генерал-фельдмаршалов»”.