Литмир - Электронная Библиотека

Поймем мы, авторы, не зритель. Потому что зритель это никогда не увидит.

“Вырезали” чекистов, изменив структуру эпизода, его смысл, да и весь ритм второй части “Объяснения”. И всё же талант Илюши, несмотря на все уроны, сделал картину. Живет до сих пор. Сорок лет.

Предисловием к “Объяснению” был в некотором смысле “Монолог”. Но в новой картине было гораздо больше свободы и поэзии. Хотя тот же принцип обращения с временем — музыкальный. Да и Филиппок, в общем-то, дальний родственник академика Сретенского. Как, кстати, потом Фарятьев.

И еще один странный знак в финале “Монолога”, который я тогда — по неведению будущего — таковым не воспринял. Прелестное лицо девочки, всю жизнь любившей героя и явившейся ему в видении. Только потом я понял, что это была тайная иллюстрация к пророчеству Саши Пятигорского в метро:

— Паша! У вас скоро все будет по-другому. И в работе, и в любви. Вот увидите.

Я всегда был убежден, что мистика — это на самом деле двойник — другое “я” реальности, таинственная метафора человеческого существования с его неосознанными и осознанными — невысказанными — желаниями и надеждами.

78-й год, январь. По дороге в аэропорт обледенелые березы, как облако дыма. Летим с Ильей от “большого” Союза на пленум таджикского.

За два дня до этого на Васильевской в Комиссии по художественному кино Нора Агишева, заместитель Председателя комиссии С. А. Герасимова, властная красавица, моя приятельница и жена моего товарища Адика Агишева, оформляет нам командировку в Душанбе.

Через час, сделав еще какие-то дела, спускаемся с Ильей по лестнице в вестибюль. Мы с Ильей наверху, на площадке, внизу сам Сергей Апполинарьевич и Нора. А между ними и нами — на середине лестницы — очень мрачная и сердитая девочка четырех лет и ее мама, прелестная молодая женщина. С лицом из снятого Авербахом чудного видения в финале “Монолога”.

Герасимов смотрит на девочку:

— Так это и есть знаменитая Катя?

Нора счастливо улыбается. А девочка не обращает на Народного артиста СССР никакого внимания.

И в этот момент ни я и ни один человек на всем белом свете не знают, что ее мама через полгода будет моей женой, а сама сердитая девочка Катя — моей любимой дочкой.

Не представляю, что было бы со мной, если бы жизнь моя не переменилась так круто и так поразительно.

“Все мы стали людьми лишь в той мере, в какой людей любили и имели случай любить…”

Борис Пастернак

Жизнь наша, хоть и не без радостей порой, вообще-то, довольно печальная штука, и с этим ничего не поделаешь. Илья чувствовал — как Мандельштам — “невыразимую печаль” бытия. Вдруг — в разговоре, в застолье — задумается, вздохнет — необъяснимо…

С одной стороны, для нашего брата печаль, так сказать, продуктивна. Что без нее искусство? Пища без соли. Поэзия и музыка знают это лучше других. Но и кино — хорошее — без этого не обходится.

Печально, что старый Сретенский не встретил — несмотря на фамилию — свою единственную любовь. Печально, что оторва Зинка Бегункова никогда не поймет, почему нельзя читать чужие письма. Печально, что Зиночка Филипка все-таки не любила. Печально, что Фарятьев остается таким бесконечно одиноким. Печально, что актриса Мартынова не озвучила свою последнюю роль своим голосом.

Он никогда не изменял своей сверхзадаче, с которой начинал. Но при этом вовсе не был чужд этакому восторженному визионерству. Только мне предлагал — “Восторг! Восторг!” — рыцарей Круглого стола, велосипедистов-шоссейников, великолепную семерку баб в Гражданскую войну. И — уж совсем невероятно — каких-то фантастических полулюдей-полусобак. Или полусобак-полулюдей.

А закончил в кино тем, с чего начинал.

“Степень риска” — врачи, больница, смерть.

“Голос” — больница, смерть.

Случайное рондо? Или все-таки запрятанное в подсознание предчувствие?

Врачи, больница, смерть.

Любимое Ильюшино — Ходасевича:

Пробочка над крепким йодом!

Как ты скоро перетлела!

Так вот и душа незримо

Жжет и разъедает тело.

Страх смерти рождается вместе с человеком и сопровождает его всю жизнь, как тень. Страх, что кто-то придет незваный, нежданный, легко откроет запертую дверь и безошибочно найдет тебя, куда бы ты ни спрятался от его шагов — под кровать или в шкаф. Как в детстве.

Говорили мы с Ильей о смерти? Наверное, да. Шутили. Лучше шутить. Тогда не так страшно?

В “Объяснении”, для сцены, где старший умирает от раны на руках у младшего, я написал для Гладышева, которого играет Лавров, такую реплику:

— Ужасно… ужасно умирать не хочется.

Ни много ни мало прошло — восемь лет — после нашего возвращения из Душанбе, где Илья, никогда до этого не бывавший в Средней Азии, научился говорить “канфет-манфет” и “культур-мультур”. 1983 год. И мы с ним снова спускаемся по лестнице в Союзе. На этот раз он идет в комнату Бытовой комиссии за путевкой в Карловы Вары. Он в последнее время чаще жаловался на “брюхо”. И уговаривал меня ехать с ним.

— Карловы Вары! Восторг! Пауль! Попьем водички!

Но я не поехал. С ним поехала Наташа. На поезде. И как только они расположились в купе, ему стало плохо.

Много лет спустя я прибыл в Карловы Вары — на фестиваль. С фильмом “И не было лучше брата” по повести Максуда Ибрагимбекова. Вместе с Мурадом Ибрагимбековым, режиссером, и Рустамом Ибрагимбековым, продюсером. Для совершенства стиля мне бы тоже следовало на время взять фамилию Ибрагимбеков.

В курортной суете и пестроте чудного городка толкался на набережной реки среди важных, толстых жен арабских шейхов и соотечественников, выходивших из самых дорогих отелей, которым и пяти звезд мало. И старался представить, как здесь же проходил Авербах. Но сразу же останавливал воображение, вспоминая, что он почти все время пребывания пролежал под капельницей.

Вернулись они из Карловых Вар. Мы с Ириной поехали на Звездный бульвар, в Наташину квартиру. Есть настоящие спагетти с настоящим пармезаном. Илья был желтый и худой. На следующий день — по знакомству — ложился на обследование в закрытую больницу, преобразованную из медсанчасти Курчатовского института.

Мы довольно бодро обсуждали за столом возможности этого обследования и склонялись к тому, что это — в худшем варианте — воспаление желчного пузыря. Я еще не знал, что, когда ему стало плохо в поезде, он — врач Авербах — поставил себе диагноз. Но не хотел в него верить.

Тогда — осенью 85-го — я видел его в последний раз. А голос в последний раз услышал, когда он позвонил из больницы накануне первой операции.

И все, и больше никакого доступа — для друзей. И все окружено тайной.

Семен Аранович, Андрей Смирнов, Митя Долинин — мы все с ума сходили, пытаясь узнать, понять. Но нам ничего не говорили. Наконец мы с Андреем Смирновым, не выдержав, поехали к Юлику Крелину, хирургу и писателю, общему другу.

Диагноз, который Илья поставил себе в поезде, оказался правильным.

Теперь я знал — он борется со смертью. И представлял это буквально — эту страшную борьбу, — со всем лаокооновским напряжением его могучего торса.

И я ненавидел его смерть. Бессильно и безнадежно.

Невесело встретили новый 86-й. 9 января я был в Ленинграде, приезжал подписывать договор на “Городок”. Уехал в Москву и вернулся с Ириной уже через пять дней — хоронить.

Открытый гроб стоял на центральной аллее комаровского кладбища. Недалеко от могилы Ахматовой. Мы все молча вокруг. Шел тихий снег. Прилетевший накануне из Грузии бывший “курсант” Эрлом Ахвледиани и моя жена Ира положили на грудь Ильи, под пиджак, его крестильный крестик.

Эрлом, до конца дней считавшийся в Тбилиси чуть ли не святым, кажется, и крестил Илью, когда они с Лёшей Германом были в Грузии.

В июне, в Старой Руссе, когда ливень и ветер обрушивали за окном гостиничного номера ветви и листья деревьев, он вдруг пришел ко мне. Я случайно в этот миг включил телевизор, не зная, что по ленинградскому каналу идет документальный фильм Ильи — его последний фильм — “На берегах пленительных Невы”.

67
{"b":"602986","o":1}