Стихи Нико Гомелаури, написано по-русски:
Меня покинул Дух, кровь хлынула из носа,
Но повторяю вслух: всё ерунда, прорвемся.
Меня покинул сон, бессонница несносна.
Печаль гоню я вон, кричу во тьму:
— Прорвемся!
Записи 2014-го, январь
Вершины церквей в Тбилиси похожи на хорошо очиненные карандаши. Что пишется ими сейчас на небе? Прорвемся или нет?
Светицховели. Храм. Кучка женщин в черном со свечками на коленях вокруг старика священника. Пение.
Поют и пьют за соседним столом в ресторане четыре ангела, один из них с гитарой. Мы пришли сюда слушать их для фильма о Нико.
Я стесняюсь своего голоса в Грузии. Он неожиданно тонок и жалок среди этого клекота и мощной работы мужских гортаней.
Утром встал, пошел и купил в пекарне на углу теплый пури…
Над Курою есть духаны,
Где вино и милый плов.
И духанщик там румяный
Подает гостям стаканы…
Осип Мандельштам
Над Курой есть мой балкон, и я подаю — себе — пури, сыр, джонджоли, бадриджани, и вино “ркацители” тяжелого желтого цвета. А внизу — у подъема к храму — цыганка с чужим ребенком на руках клянчит милостыню у пожилого толстого туриста в шортах. И одинокий колокол за окном.
Улетать из Тбилиси… Утром в темноте еще выйти на балкон и перекреститься на светящийся храм Метехи.
Тост. За январское солнце в Тбилиси, за подъемы и спуски, за взгляд и дыхание, за лица и голоса. За всё — готов платить, не считая. А когда не будет чем платить? Даром не дадут? Заслужу — дадут.
В 1969 году невероятный скачок вверх по карьерной лестнице. Главный редактор журнала “Спутник кинофестиваля”, обслуживающего VI МКФ, сделал меня одним из своих заместителей. На самом деле это значило только то, что нас с Вайнштоком уже два года — и на целых восемь лет и пять картин — объединяла “творческая близость”.
Конечно, меня тяготило это, конечно, я стеснялся этого соавторства и догадывался о злословии за спиной.
Но меня поддерживало отношение ко мне дорогих для меня людей — Гукасян, Авербаха, Фрида и Дунского, Гребнева. Конечно, к концу “близости” я был уже совершенно самостоятелен и у меня уже было “свое” — Первое объединение Ленфильма. Им — вопреки всему — руководила Фрижа Гукасян, а мы все сбивались вокруг нее и, между прочим, делали неплохое кино.
Конечно, что греха таить, удерживала меня еще и инерция, и возможность таскать каштаны из огня чужими руками. Если считать “огнем” Госкино СССР. Да и перед Вайнштоком, уже к тому времени больным и слабым, было как-то неловко. Потому что, повторяю, я благодарен ему, несмотря ни на что. Однако, когда возможность наконец соскочить предоставилась, я все-таки соскочил. Прямиком к Илье Авербаху. Но эта история еще впереди.
А пока что — декабрь 67-го, лечу в Симферополь, а оттуда — в Ялту, в Дом творчества Литфонда, по путевке, организованной Вайнштоком. У меня с собой “канцелярская” пишущая машинка “Континенталь”, та самая, на которой мама печатала еще в Ереване. И превращенные ножницами в лапшу выписки из десяти томов писем Достоевского — потом все это будет клеиться на столе и станет макетом. Еще не придумав сценарий, я уже точно знал: говорить Достоевский будет только своими словами.
Как я был легкомыслен и самонадеян, когда писал “26 дней из жизни Достоевского”. И первый, так и не пропущенный Отделом культуры ЦК партии вариант, и во второй раз — через десять лет, уже для Александра Григорьевича Зархи. Если бы я сейчас писал этот сценарий, я бы начал его, пожалуй, с того, как Сниткина ночью вскакивает с кровати и молится накануне первого прихода к неизвестному ей и страшному Достоевскому.
Два великих актера могли сыграть Достоевского в моем сценарии. Шукшин и Борисов. Шукшин пробовался, есть его фотография в гриме. Олег уже начинал сниматься, но потом вышел скандал, и он отказался от роли. До этого мы с ним долго обсуждали Достоевского, он его чувствовал.
“Достоевский снова открыл, после антиномий апостола Павла, спасительность падения и благословенность греха, не какой-нибудь под грех, по людскому осуждению, поступка, а всамделишного греха и подлинного падения”.
От. Павел Флоренский
По прошествии лет, прилетев из Тбилиси, еду на поезде в Старую Руссу “собирать материал” для сценария “Городок”. Договор на него заключен с Первым объединением “Ленфильма” и подписан Голутвой, новым главным редактором.
В прошлом году была поездка в Новгород и Старую Руссу от Союза в компании братьев сценаристов — Приемыхов, Золотуха, Миндадзе — и под водительством Риты Синдерович. Тогда же услышал рассказ об основателе музея Достоевского — очарованном энтузиасте, странном для советского времени человеке Г. И. Смирнове, умершем не так давно.
Тогда же и родилась идея — некоторым образом рифмующаяся с сочинениями любимого Лескова — написать о новом русском праведнике, ленинградском интеллигенте, битом и тертом, воевавшем, сидевшем. Ныне он пытается просветить народ, и, конечно, считается юродивым. Русский праведник на фоне провинции как символа народного существования. Время, как мне казалось в 86-м году, было подходящее для такого героя. Оно тогда — как в глубокую воду входить шаг за шагом — подступало к горлу и понемногу захватывало дух — время 90-х…
Смирнов лежит на кладбище рядом с от. Румянцевым, у которого в первые два года жил Достоевский. Сломанный железный крест. А женщина, бывшая вроде бы прототипом Грушеньки, умерла тоже в 19-м году, как Сниткина и как Суслова. Могила ее буйно заросла бурьяном.
Гостиница. Горничная, смущенная, видимо, моей фамилией, поинтересовалась, не из Петрозаводска ли я, у нее там родственники.
Парк в центре. Вместе с пухом летающая в жарком воздухе магнитофонная музыка. Возле скамейки укреплен на штативе фотоаппарат, рядом стендик с черно-белыми и цветными образцами. Фотограф — маленький, плотный, с толстыми щеками и узкими, хитрыми глазками, в красной плащевой куртке и берете.
Две девочки лет по четырнадцать, у одной голова в светлых кудряшках, у другой “химия”, одна в штанах, другая в мини, с потемневшим бинтом на крепкой загорелой ноге. Обнявшись, стоят перед фотографом. Хихикают, толкаются и замирают по его сердитому приказу. Но глаза живые. И в них, как ни странно, больше, чем у других, надежды на что-то.
Рядом со мной на скамейку опускается гражданин Старой Руссы эпохи лигачевской борьбы с алкоголем. У него в авоське четыре полных химически-зеленой жидкости флакона по двести грамм.
— Огуречную воду достал, — с усталым удовлетворением сообщает он мне. — Там вообще убийство было.
К Троице, видимо. Троица ведь 22 июня, надо же на стол что-то поставить.
Оказывается, приятно ходить по булыжной мостовой. Я уже забыл. Навстречу женщина идет медленно, задумчиво, держа перед грудью, как букет, кулек, из которого торчат рыбьи хвосты.
Красивое место — набережная Достоевского. Молодая женщина в красной косынке, упираясь коленями в мокрые скользкие мостки и сияя голыми ногами, подалась всем телом к воде, одной рукой из стороны в сторону широко полощет белье.
А столовая, где я регулярно, давясь, съедаю чудовищный гуляш, оказывается, ни больше ни меньше, бывший трактир “Столичный город”, где сидели “русские мальчики” — братья Карамазовы, и Иван рассказал Алёше “Легенду о Великом инквизиторе”. Столовая расположена на углу улицы Энгельса и улицы Кириллова. Тоже довольно знаменательно.
Пожилая квадратная раздатчица говорит с покровительственным вздохом суетящейся, грязно-белой посудомойке с изуродованным стянутой к подбородку кожей маленьким, безумным лицом:
— Ах ты, мадонна.
Заходил, конечно, и в музей Достоевского. Люди все очень хорошие, наследники Смирнова, тоже энтузиасты на бедной зарплате. А на стене — в рамочке: “Коллектив дома-музея Ф. М. Достоевского продолжает борьбу за звание коллектива коммунистического труда”.
Тогда я и не предполагал, что когда-нибудь буду писать сценарий для телесериала “Бесы”, как-то странно и малозаметно допущенного для показа на канале “Столичный” в 2008 году. Однако думал о романе часто. И всякий раз приходил в мыслях к одной и той же идее. Роковая, позорная для властелина, непоправимая ошибка Николая Первого — казнь декабристов — тоже поспособствовала появлению Нечаева и всей последующей бесовщины.