Он возил рукой по дну обшарпанной жестяной коробки из-под печенья. В коробке лежали пластмассовые солдатики – все одинаковые, только в разных позах: кто лёжа, кто стоя, кто на одном колене. И все крепко прижимались оливково-зелёными щеками к прикладам своих винтовок. – А я думал, только один.
– Куда там один. Шагнуть нельзя было, чтоб не наступить. Их у него были целые сотни. Целая армия! – Дед расхохотался, довольный своей случайной шуткой, но Питер не смеялся. Отвернувшись, он сосредоточенно смотрел в окно, будто увидел что-то особенное на заднем дворе. Потом поднял руку и провёл костяшками пальцев по своей щеке снизу вверх – точь-в-точь как отец, когда у него отрастала щетина, – и незаметно вытер стоявшие в глазах слёзы. Разнюнился, как младенец. Да и с чего, спрашивается? Ему двенадцать, и он уже несколько лет не плакал, даже когда однажды сломал большой палец – когда ловил голой рукой, без перчатки, поп-флай[2] Джоша Хуригана. Боль была ещё какая, но он только бормотал всякие ругательные слова, когда сидел вместе с тренером в очереди на рентген. Потому что он мужчина. А сегодня – уже второй раз.
Питер достал из коробки пластмассового солдатика и тут же вспомнил, как однажды он нашёл точно такого же у отца в столе.
– Это откуда? – спросил тогда Питер.
Отец протянул руку, взял солдатика, и его лицо смягчилось.
– Ха. Сколько лет. Когда-то была моя любимая игрушка.
– А можно я его заберу?
Отец перебросил солдатика Питеру.
– Забирай.
Питер поставил солдатика на подоконник возле своей кровати, развернув его пластмассовой винтовкой к окну – чтобы солдат как будто держал оборону. Но не прошло и часа, как его утащил Пакс, и это было ужасно смешно: получилось, что Питер решил взять солдатика себе, а Пакс – себе.
Питер бросил игрушку обратно в коробку и уже собирался закрыть крышку, когда заметил, что из-под груды солдатиков торчит край пожелтелой фотографии. Питер потянул её за уголок.
На фотографии его отец, но лет десяти-одиннадцати от роду, обнимал одной рукой собаку. Кажется, это была помесь колли с сотней каких-то безвестных пород. И, кажется, хорошая собака. Во всяком случае, такая, о которой потом захотелось бы рассказать сыну.
– Я и не знал, что у папы была собака. – Питер протянул фотокарточку деду.
– А-а, Герцог. Балбес был, каких свет не видывал, только и знал путаться под ногами. – Дед ещё поразглядывал фотографию, потом Питера, словно вот сейчас впервые что-то заметил. – А волосы-то у тебя чёрные. Как у отца. И у меня раньше были такие же, точь-в-точь. – Он провёл рукой по своей седенькой бахроме, обрамляющей лысину. – И глянь-ка, какой он был худущий в те времена – ровно как ты. И ровно как я. А уши! Ты посмотри на него, прямо горшок с ручками. И все мужчины у нас в роду такие, потому как яблоко от яблони далеко не упадёт, понял?
– Понял. – Питер заставил себя улыбнуться, но улыбка продержалась недолго. «Путаться под ногами» – это он недавно слышал от отца: «Нечего твоему лису путаться там под ногами! Дед не может скакать вокруг него, как юнец, годы уже не те. И сам старайся не путаться. Он же не привык, когда дети в доме».
– У нас коли война – значит, надо идти воевать. Я сразу пошёл. Как мой отец. А теперь, видишь, и твой. Долг зовёт – мы его исполняем, вот так у нас в роду заведено. Так что яблочки наши падают куда надо. – Он отдал Питеру фотокарточку. – Твой отец и пёс этот – они были неразлучники. А я и забыл совсем.
Питер вернул фотографию на место, закрыл крышку и задвинул коробку туда, где она и стояла, – под кровать. И снова стал смотреть в окно. Он не мог сейчас говорить о питомцах. И не хотел слушать про долг. И уж точно не хотел слушать про яблоки и про яблоню, под которой эти яблоки застревали навечно.
– Во сколько тут начинается школа? – спросил он, не оборачиваясь.
– В восемь. А тебе велено явиться пораньше, познакомиться с учительницей. Её звать госпожа Мирес, не то Рамирес, как-то так. Я тут тебе кое-что приготовил. – Дед кивнул на стол, где лежали тетрадь на пружине, побитый термос и несколько полусточенных карандашей, перетянутых толстой резинкой.
Питер подошёл к столу, сложил всё в рюкзак.
– Спасибо. Тут автобус или пешком?
– Ещё чего. Пешком. Отец твой учился в этой же школе, и ничего, бегал пешочком. По Ясеневой до конца, направо по Школьной, а там увидишь – большое кирпичное здание. Улица Школьная, запомнил? Выйдешь в семь тридцать и останется ещё куча времени в запасе.
Питер кивнул. Ему хотелось побыть одному.
– Всё, я собрался. Наверное, буду уже ложиться.
– Ну давай, – с нескрываемым облегчением сказал дед. Выходя, он твёрдо закрыл за собой дверь, будто говорил: «Так и быть, живи в этой комнате, но остальной дом – мой».
Питер постоял перед дверью, послушал удаляющиеся шаги. Потом на кухне полилась вода и зазвякали тарелки. Питер представил, как его дед стоит перед раковиной и моет посуду. Тесная кухонька, где они в молчании ужинали тушёными овощами, так провоняла жареным луком, что эта вонь уж точно переживёт деда. Пройдёт лет сто, думал Питер, в доме десять раз сменятся хозяева, все они будут оттирать и отчищать эту кухню, но запах горечи останется всё равно.
Дед прошаркал по коридору к себе в спальню. Замелькал слабый свет от телевизора, но громкость была на минимуме, и тревожный голос телекомментатора почти не просачивался через дверь. Питер скинул наконец кроссовки и лёг на узкую кровать. Полгода – если не больше – жить в этом доме с дедом, который, кажется, вот-вот взорвётся. «Отчего он всё время выходит из себя?» – спросил как-то Питер отца – давно, несколько лет назад. «От всего. От жизни, – ответил отец. – А уж с тех пор как бабушка твоя умерла, стало совсем плохо».
Когда у Питера умерла мама, он следил за отцом с тревогой. Сначала было просто молчание, которое пуга́ло. Но постепенно отцовское лицо будто окостенело, на нём застыло всегда одинаковое выражение угрозы, а руки отец держал сжатыми в кулаки и, кажется, ждал только повода, чтобы пустить их в ход. И Питер научился вести себя так, чтобы не стать таким поводом. Не путался под ногами.
Запах лука и застарелого жира заполнял всё, он сочился из стен, даже из постели. Питер открыл окно около кровати.
В комнату дунул холодный апрельский ветер. Пакс ни разу в жизни не ночевал один, разве только в своей загородке. Сейчас Питер пытался стереть из памяти ту последнюю минуту, когда он видел своего лиса. Может, он и недолго бежал потом за машиной. Но когда он выскочил на обочину и замер, не понимая, – вот это было хуже всего.
Опять зашевелилась тревога. Весь день, пока они ехали, она таилась, свернувшись кольцами где-то рядом. Питеру вообще всегда казалось, что его тревога похожа на змею – только и ждёт удобного момента, чтобы подползти, скользнуть по спине вверх, и он опять услышит знакомое насмешливое шипение. Ты не там, где должен быть. Случится беда, потому что ты не там, где должен быть.
Он перекатился на край и вытащил из-под кровати жестяную коробку. Достал фотокарточку. Отец так спокойно обнимает рукой чёрно-белого пса – будто вовсе не думает, что может его потерять.
Неразлучники. Питер заметил, с какой гордостью дед это произнес. Конечно. Деду есть чем гордиться: он воспитал сына, который понимает, что такое верность. И что такое ответственность. Ребёнок и его питомец, они и должны быть неразлучны. Но само это слово, «неразлучники» – будто попугаи какие-то, – звучало как упрёк. Получается, они с Паксом… разлучники?
А вот и нет, ничего подобного. Иногда у Питера вообще возникало странное ощущение, будто они с Паксом – одно целое. В первый раз так было, когда он впервые вывел своего лисёнка на прогулку. Пакс увидел птицу и напрягся, натянул поводок, задрожал как наэлектризованный. И Питер вдруг тоже увидел её глазами Пакса: птица – чудесный полёт молнии, невозможная свобода и скорость. Питер тогда вздрогнул всем телом, всей кожей, плечи обожгло будто тоской по крыльям. И то же самое сегодня днём: внезапно ему померещилось, что машина уехала, а он, Питер, остался на обочине один. Сердце заколотилось часто и тревожно.