– Ну просто Петрушка и городовой, ой, пропала его головушка с колпачком и кисточкой! Конец представления, фу-фу, все кончится печально… – сказал Шумкин, резюмируя происходящее.
Видя смешное свое положение, пристав бросил тетрадку, отпустил Макара, плюнул в сердцах и сошел в зал.
Стожаров встал, отряхнул пиджачишко и поклонился зрителям.
«Вот и вылупился, – подумал он, – что теперь будет?»
Зюся рисовал скрипку с утра до вечера, в разных ракурсах, целиком и фрагментами, больше тысячи раз он изобразил ее, сперва копируя чертежи из старинных книг Джованни Феррони, а когда старика потянуло домой, в Италию, к могилам предков, и он исчез в полосе неразличимости, то – плотницким карандашом вычерчивал на деревяшке Зюся до боли знакомый стан Доры, поскольку хорошо усвоил, что форма корпуса должна иметь прямые закругленные плечи, талию для улучшения резонанса и удобства игры (особенно в высоких позициях!), плавный контур бедер. И ему не нужен был циркуль, чтобы провести эти волнующие вечные линии.
– «Мой маленький Соломон плывет за несбыточной мечтой…» – пела Дора за шитьем – со своим необъятным вырезом, за которым пламенела ее пышущая плоть.
Как ей хотелось, чтобы Зюся побольше бросал в ее сторону пылких взглядов. А этот сухарь, длинноногий циркуль, в заляпанном фартуке, белом колпаке, склонится над верстаком, в башке одни чертежи и расчеты – как выдолбить арку и выскоблить деки да вырезать эфы! Воздух вокруг наэлектризованный, густой, шуршат резцы и ножи, придавая верхней и нижней декам единственно возможную толщину, освобождая звук из плена темной материи.
– Чтоб инструмент у тебя зазвучал с огоньком, ядри его бабушку, – говорил Джованни, с наслаждением раскуривая трубочку, – ты должен строить его, как строят храм: фундамент, стены, своды, купола, соблюдая ту же гармонию, меру и порядок, которым повинуется все в Природе – от кристаллов до галактик. Это божественная пропорция, mia artigiano, мы находим ее в изгибах морской раковины, в контуре цветка, в облике жука и – да! в очертаниях человеческого тела…
Зюсик был подходящим сосудом для его учения. Кто мог подумать! Ни дедушка Меер, ни Хая Ароновна, ни клезмер Блюмкин – что этот несмышленыш станет самым желанным мастером во всей округе. После того как Феррони отбыл в Кремону, Зюсе перешли все его заказы. Музыканты в очередь к нему выстраивались. Никто из окрестных мастеров не ловил, как Зюся, искры с неба, не добивался такой певучести и гибкости, беспрерывной работы обертонов, летящих октав…
А он искал ту одну, непостижимую скрипку, готов был не спать – не пить – не есть, лишь бы печенкой ощутить живой и сочный тембр, дыхание, кровообращение, иерархию голосов, дуновение ветра – больше ничего! Забросил заказы, хозяйство, меньше стал уделять внимания Голубке, своей любимице, чалой корове.
– Везде – я да я, – жаловалась певунья Дора. – Строгальщик! Вторую неделю едим рыбные галушки из мелюзги. Ухватишь ты с этой скрипкой черта за рога!
– Рад бы ухватить, – отвечал Зюся, – да руки коротки!
Он узнавал во всем ее приветный гудящий голос, богатый, сумрачный, величавый, бархатный, глуховатый – в кудахтанье, ржанье, перестуке колес… Жаворонки, соловьи, степные кузнечики и домашний сверчок, зяблики и пересмешники – все колебания мира Зюсик норовил превратить в пение своей скрипки, забыв о том, что он простой подмастерье под главным Скрипичным Мастером, под истинным Тем, кто Творец всего.
Двадцать лет Зюся корпел над ней.
Если я расскажу во всех подробностях Зюсину одиссею, вы с ума сойдете.
И что вы думаете? Он вымолил ее у Судьбы.
Небо и Земля соединились в той самой пропорции, без которой не мыслили своей жизни скрипичные патриархи Кремоны, когда чудесная скрипка возникла в его руках, как особая сфера вселенной, и Зюся услышал долю того напева, под звуки которого Бог сотворил мир. Поздним вечером его резец вывел вязью «Год 1905 Зюся…».
Пожалуй, он ее и сам понимал не до конца. Происходили немыслимые вещи: ты только прикоснешься к струне – к одной струне! – и начиналось густое оркестровое звучание. Как будто это не один инструмент, а целый оркестр, да какой!..
«Ясной и сияющей судьбоносной осенью пятого года во всю величину встал вопрос о вооружении», – написал в своем дневнике Макар, поднялся с деревянного стула, вышел в город и влился в толпу рабочих Губкина – Кузнецова под красным знаменем в тот самый момент, когда Мадхава и Пандава, стоя в колеснице, запряженной белыми лошадьми, вострубили в божественные раковины.
Городовые попрятались в подворотнях, обыватели старались носа не высовывать из квартир. От завода к заводу: рабочие Киббеля, Каравана, Казвинного склада, заводов Перенуд, Дангауэра, фабрик Остроумова, Келлера, Чепелевецкого, Фишера, Хлебникова выходили из цехов и вставали под красное знамя. С песнями пошли снимать рабочих фабрики Катык. Вместе с ними остановили кондитерскую фабрику Жукова. Стала и фабрика Григорьева. На стеариновом заводе Свешникова началась «перестрелка» камнями: часть рабочих и служащих отказывались прекратить работу. Вмиг мостовая была разобрана, и тучи камней полетели в здание конторы, зазвенели разбитые стекла, открылись ворота, и рабочие вышли на улицу.
– Идем Гужон останавливать! Даешь стачку! Долой самодержавие! Кончай работать, гужееды! Победа или смерть!
Свист, крики, грохот вальцовок – все слилось в единый зловещий гул. С железнодорожной насыпи полетели камни на двор завода. В ответ оттуда – гайки, куски железа. Сам Гужон затрубил в огромную раковину Паундру, призывая своих рабочих биться с бунтовщиками. На зов хозяина явились жилистые кряжистые рабочие тянульного отделения с молотами в руках.
Никита Белов из чаеразвески предводительствовал ордой повстанцев. На гребне вплывая в проломанные ворота, он воодушевлял толпу криком: «Сюда, товарищи!» Макар первым ворвался в здание завода, его там сильно помяли, вывихнули плечо и рассекли губу. Тут вырос как из-под земли Гужон с револьвером и выстрелил в Никиту Белова.
(Впоследствии при осмотре холодного тела Никиты в кармане у него оказались книжка песен «Разлука», паспорт под номером 836 и пустой кошелек.)
Следом прогремело еще несколько выстрелов. Кто-то закричал: «Казаки едут!» Замелькали в воздухе нагайки. Все побежали врассыпную и вновь соединились на улице Пустой. Шли под развернутыми знаменами, Аким Кретов и Макар запевали, остальные подтягивали. Внезапно из-за угла на них налетели черносотенцы – только быстрые ноги спасли Макара от гибели. Но и на следующий день, и потом он был в самом водовороте беспорядков.
В Москве нет воды, хлеба, газеты не выходят, перебои с электричеством, остановились конки и трамваи. Видя подобное брожение, царь скрепя сердце согласился на все эти «кипятильники», «умывальники», «вентиляции», «отмену грудных номеров», «отмену обыска», что там еще? «Библиотека за счет хозяина»? «Хорошее обращение»? «Восемь часов работы»? «Рубль пятьдесят – мастеровому, рубль – рабочему, полтинник – мальчику»?
Прислали из Царского Села народу, сочинили Манифест: «мертвым – свободу, живых – под арест». Ибо уже назавтра на Немецкой улице был убит революционер Николай Бауман.
В продолжение целого дня его тело несли от Технического училища до Ваганьковского кладбища. Макар лично подпирал плечом левый борт гроба Николая Баумана. Стеша сохранила фотографию траурной процессии. Он идет, голову понурил, резко очерченные скулы, щеки втянутые, сдвинутые брови, весь его облик суровый говорил о том, что он этого дела так не оставит. Тем более поздно вечером на Никитской, по пути с Ваганькова колонна рабочих, в которой дед горестно возвращался домой, была расстреляна из окон Манежа. Макар едва спасся тогда, он был молодой и проворный.
Посвяти себя земле, пока ты на земле, сердце мое, если ты хочешь достичь недостижимого человека. Положи к его ногам флоксы, сирень и ароматный цвет шиповника, которые посадила Стеша в Уваровке, в яблоневом саду на бывших грядках картошки и клубники. В мокром саду под грибным летним дождиком она гуляла босиком, и по белой траве, по утреннему инею поздней осенью гуляла босая, – она любила там жить до зимы, в нашем старом бревенчатом доме с дымящейся печью, ее выложил Ваня-печник, забиравший к себе без всякой меры детей у окрестных алкоголичек. Он терпеливо переносил страдания и лишения, кормил и растил их бесшумно и с христианским смирением. Стеша Ване споспешествовала и попустительствовала, она ценила великодушие в людях; хотя печка дымила ужасно, она обтерпелась и обвыкла. А когда Ваня умер, не проявляя никаких признаков смерти, и лежал на кровати совсем как живой с сияющим лицом, похоронила его за свой счет, усадила могилу лиловыми сентябринами и сказала – ему – или мне?