Юноша с силой ударил по струнам и запел:
Краше всех женщин земных и даже бессмертных,
Всех лучезарнее, милее, нежней, благородней
Я почитаю Ильдихо! Ей все уступают
Жены в достоинствах редких. Подобна богиням,
Свыше она одарена и только с одною богиней
Можно сравнить благородную дочь Визигаста: не с Фрейей,
Слишком свободной, изменчивой в выборе сердца,
Также не с Нанною
[7], нежной и робкой богиней.
Если бы Нанну постигло несчастье, устоять не могла бы она.
Ильдихо ж, мощному дубу подобна, может невзгоды
Все победить, и не знает она малодушного страха,
И себе не изменит, хотя бы ей смерть угрожала.
Нет! Только Фригге она, жене благодатной, подобна.
Гордая, сильная, неустрашимая, чистая сердцем,
Дочь Визигаста – Ильдихо: достойна она быть женою
Даже Вотана, делить его думы, заботы,
В битве сражаться с ним рядом, как храбрая львица.
Кто же сумеет достойно воспеть все деянъя
Нежной, прекрасной Ильдихо, души ее чистой стремленья?
Нет! Этот подвиг и мне не под силу, Даггару.
Жребий мой, впрочем, завиден и счастье мое необъятно:
Ею любим я, меня предпочла она в мире…
Певец умолк, бросив восторженный, страстный взгляд на невесту, которая отвернула от него ярко зардевшееся лицо. Она была прелестна в своем девичьем смущении. Юноша уронил арфу на траву к своим ногам и схватил руку Ильдихо, но она отстранила его строгим, величавым жестом.
Между тем Эллак потихоньку поднял брошенную арфу. Остановив пристальный взгляд на счастливой паре, всецело поглощенной друг другом, он стал перебирать струны. Через мгновение – он запел на гуннеском языке:
Что ж, пускай богиня солнца
Отдала свою свободу,
Вместе с белою рукою,
Между смертными счастливцу!
Все ж, когда она по небу
В колеснице быстро мчится,
Разметавши на свободе
По плечам златые кудри,
Что ее своим сияньем
Лучезарным окружают, —
Красотой ее небесной
Мы пленяемся невольно
И склоняем очи долу,
Ослепленные виденьем;
Все же смертный любоваться
Красотой Ильдихо смеет,
В умиленье перед нею
Преклонять свои колени,
С благодарностью, что светит
Нам она звездою яркой
И огнем своим священным
Наши души оживляет.
Нашей жизни светом,
Счастьем, всем, что в ней мы только ценим,
Всей красой существованья,
И отрадой в горькой доле
Мы обязаны Ильдихо.
Что ж, пускай богиня солнца
Избрала себе супруга,
Все ж от нас она приемлет
Благосклонно пожеланье.
Эллак умолк и повесил арфу обратно на кустарник.
Даггар взял его руку. Сын Аттилы подал ему, вместо искалеченной правой – левую.
– Печальная песня, – заметил скир, – но прекрасная. Хотя и на гуннском языке.
Ильдихо обратила к Эллаку свое дивное лицо и медленно произнесла:
– Эллак, все, что есть в тебе хорошего и благородного, – при этих словах на нее упал благодарный взгляд печальных и задумчивых темных глаз, – например, хотя бы то, что привело тебя сюда предостеречь нас и помочь в беде, обличает в тебе гота, а не гунна. С этих пор я не буду считать тебя гунном: ты нам не чужой. Для меня ты будешь сыном Амалагильды, а не Аттилы.
– А между тем ты ошибаешься, королевна, и несправедливо судишь могучего властелина. Хотя он и ужасен, но вместе с тем и велик. Даже добр и благороден может быть тот, кто меня так сильно ненавидит, – отец мой Аттила, всесильный владыка. Но довольно; пора на коней. Вон их ведут вслед за королем Визигасхом. Я поеду с вами. Я сам провожу вас по кратчайшей дороге.
XV
Много дней пришлось дожидаться римским послам возвращения Аттилы. Они были размещены в лучших домах, с ними вежливо обращались и в избытке доставляли все необходимое. Вигилий избегал четверых друзей так же, как и они его. Эдико куда-то исчез, и на вопрос, не присоединился ли он к хану, гунны отвечали римлянам, пожимая плечами: «Тайны господина и его приближенных не известны никому!»
Вся жизнь и особенности быта в этой королевской резиденции производили на приезжих византийцев и римлян странное впечатление. Наряду с варварской грубостью здесь поражала ослепительная роскошь, сменявшаяся опять простотою, которая не могла происходить от скудости при несметных богатствах и могуществе Аттилы, и потому казалась преднамеренной и рассчитанной.
Однажды вечером четверо товарищей бродили от скуки по широким улицам, меж походных бараков, беседуя с чувством нравственного угнетения.
– Нет ничего удивительного, – заметил Приск, – если варвар, дикарь возмечтал о себе при таком ошеломляющем успехе и, ослепленный своим счастьем, впал в безграничное самомнение. Эту душевную болезнь мы, греки, называем «гибрис»[8].
– Да, ни один смертный, насколько нам известно из истории, – подтвердил Максимин, – и даже Александр Македонский, и великий Юлий Цезарь не достигли таких результатов за столь короткий промежуток времени.
– Еще бы! – со вздохом прибавил Примут. – Аттила завладел всей Скифией.
– Уже в одном этом слове заключается понятие о чем-то неизмеримом, необъятном, – сказал Приск.
– Это ни больше, ни меньше, как пространство от Византии до Фулы, от Персии до Рейна, – вставил Ромул.
– Да, – продолжил Приск, – неутомимые, воинственные гунны, как поток лавы, хлынули из степей, достигли пределов мидян, персов, парфян и принудили эти народы частью угрозами, частью договорами к союзу с Аттилой против Византии.
– К сожалению, мы не можем утешаться тем, что это неслыханное могущество так быстро возросло, только благодаря слепому военному счастью и не имеет внутренней связи. Аттила чудовище, но все-таки его нельзя назвать ничтожеством.
– Ну да, пожалуй, он велик своей чудовищностью, – с гневом заметил префект Норикума.
– Ну нет, Аттила проявляет черты величия и в мирное время, – возразил Приск.
– Однако только гунны, сарматы и, вынужденные к этому необходимостью, германцы, терпят его владычество. – Что касается германцев, то они не особенно покорны, – заметил Ромул. – Они сильно ропщут на постылую неволю.
– А греки и римляне, – начал Примут, – те менее способны примириться с таким унизительным рабством.
– Нет, – возразил ритор. – Разуверься в этом. Греки, которым позволили вернуться в нашу империю, охотно остаются под скипетром Аттилы.
– Не может быть, – усомнился патриций.
– Уверяю вас. Вот слушайте: вчера я бродил один по лагерю, вдруг слышу – кто-то здоровается со мной на греческом языке: «Хаире!» Я с удивлением оборачиваюсь и вижу афинянина в национальной одежде, который впоследствии рассказал мне свои похождения. Он отправился по торговым делам в Виминациум, был внезапно застигнут там войною с гуннами, выдержал осаду и после разгрома попал в плен. Победители захватили, конечно, все его товары и деньги. Афинский купец пришелся на долю самого Аттилы при дележе добычи. Но попавший в рабство может, по гуннским законам, откупиться на волю, если выплатит своему господину назначенную им сумму денег из добычи, отнятой у врагов. Гелиос, – так звали моего нового знакомого, который пригласил меня к себе в дом, устроенный внутри совершенно на греческий лад, радушно угостил настоящим самосским вином, – отличился под предводительством Эллака, храброго сына Аттилы, в войне против антов и акациров. По возвращении из славного похода он откупился на свободу за добытое им золото. После того купец имел право уехать обратно в Византию или Афины, но он предпочел остаться тут до конца жизни. Афинянин здесь совершенно свой человек, его приглашают даже, как почетного гостя, к столу Аттилы. Заметив, что меня неприятно поразила его откровенность, он отвечал: «Мне живется гораздо лучше у гуннов, чем прежде, под властью императора. Опасность и тяготы военной службы одинаковы в обоих государствах, с той только разницей, что византийцы, при своих ленивых, продажных и неискусных полководцах, постоянно терпят поражения, тогда как гунны, с Аттилой во главе, всегда побеждают и только один раз потерпели неудачу. В мирное же время жизнь под скипетром императора в Византии или Равенне – сущее наказание, а здесь мы не можем ею нахвалиться. Там лихоимство и жадность государственных чиновников, собирающих подати, не знают предела, а мелкому люду никогда не добиться правосудия, потому что они не в состоянии ни подкупить, ни запугать корыстолюбивых судей. И как добиться жалобщику в Византии справедливого решения дела в свою пользу, если он не подкупит каждого человека в здании суда, начиная с привратника и кончая судьей высшей инстанции? Между тем чтобы склонить их на свою сторону, он должен пообещать им слишком значительный процент с того капитала, который надеется получить с помощью тяжбы, и притом ему еще надо внести задаток вперед… судите сами, друзья мои, – прибавил Приск, – каково мне было слушать такие речи от вольноотпущенника Аттилы. Потом же этот добровольный подданный гуннов произнес: «Здесь сам властелин справедливо рассудит меня и каждого из своих подданных, – у которого нет за душой ничего, кроме лошади, шпор и копья, – с самым могущественным из подвластных ему людей. Недавно один сарматский князь украл жеребенка у бедного гунна; час спустя виновный был распят. Только единственный человек может у меня отнять по произволу все, что угодно, не исключая и жены. Однако он не тронет волоса на голове тех, кто ему верен, и не даст их в обиду другим. И, по-моему, лучше иметь одного властелина, чем тысячу мучителей. Вот почему, дорогой гость, – окончил нашу беседу Гелиос, – я предпочитаю остаться подданным Аттилы, чем быть афинским купцом или византийским ритором».