Целое королевство на двоих, с самого первого дня их встречи, – и они были единственными его государями и единственными подданными. С за́мком в сотню комнат – и во всех они жили. Стоя на крепостной стене и нагнувшись вперед, чтобы разглядеть пределы своих владений, они едва различали за невидимой границей далекие силуэты. Это были те самые люди, что толпились сегодня вечером в церкви.
Так был заключен этот сумеречный брак.
Так и есть, теперь публика полностью на стороне влюбленных. Прежде всего зрителю надо безошибочно определить, кто хороший, а кто плохой. Затем он начинает вспоминать эпизоды своей жизни, похожие на то, что пережили герои пьесы, и тут, в Театре Чикаго, каждый мог назвать по крайней мере один такой случай. Обстоятельства, конечно, были совсем другие, но, если присмотреться, и им, зрителям, были знакомы высокие чувства, и им доводилось сталкиваться с вероломством и ревностью, и они защищались при помощи аргументов, в сущности таких похожих на те, что описал автор. Здесь можно только порадоваться вневременности великих литературных произведений и удивляться, насколько точно язык другой эпохи передает сегодняшние чувства.
Разношерстная публика – театралы, студенты, парочки, члены клубов «кому за…» – сплотилась и стала единым целым. Пол, возраст, социальное положение, этническая принадлежность больше не имели значения. Публика против. Против тех, кто вообразил, будто им все известно про скрытые узы, соединяющие два любящих сердца. Две тысячи четыреста зрителей вдруг обнаруживают, что у любви нет лучшей союзницы, чем комедия, и что она правильно делает, избегая драматической напыщенности. Весь мир становится фарсом, абсурдным и слишком сложным, чтобы даже пытаться к нему примениться. Но сколь радостно видеть, как двое простаков в течение целого часа заставляют этот мир вертеться вспять.
Две тысячи четыреста зрителей минус два. Сидя в своей ложе, французы разрываются между двумя желаниями: вернуться, пока не поздно, к своему «форду-капри» и предостеречь главных героев, этих дураков, поглощенных своим счастьем: «Скорей валите отсюда! Думаете, поженились – и всё? Нет, этого мало! Впереди новые трудности, еще какие!»
Слишком поздно. Занавес поднимается. Начинается второе действие. Что ж, тем хуже для них.
Молодожены решили сбежать – совершенно неожиданно и в очень странное место: в монастырь.
Много дней шли они через поля, через леса, и в течение этого долгого пути жена обучала мужа началам своего искусства – сбору даров природы, нагружая его охапками шалфея, полыни и зверобоя, из которых монахи готовили на продажу целебные отвары. Так что им не составило никакого труда проникнуть за монастырские стены, чтобы предложить братии неслыханный доселе, но соблазнительный обмен.
Дело в том, что молодоженам взбрело в голову обрести редкое благо, пользоваться которым было позволительно лишь горстке высоких сановников, и уж никак не простолюдинам, и это благо, запрет на владение которым они собирались нарушить, было не что иное, как умение читать. Их считали неспособными к учению, а они готовы были вдвоем одолеть такое трудное дело, словно мало им было слияния сердец и тел, подавай им еще и духовное единение.
Один монах, переписчик рукописей, сочтя их просьбу не только безрассудной, но и пагубной, заявил, что они не смогут постичь секреты самого ученого из языков – настоящего французского: это им не грубый просторечный говор, который не понимают даже в соседней деревне. И потом, что за безумие, что за дурацкое желание приобрести ученость, рискуя, если об этом кто-то проведает, навлечь на себя массу неприятностей.
Исчерпав все доводы, он отвел гостей в скрипторий, где хранились рукописи, чтобы они поняли, на какую голгофу им предстоит подняться.
*
Воротившись домой, они занялись освоением алфавита, в том виде, в каком преподал его им монах, привнося в учебу новшества, которые человек благочестивый назвал бы похотливыми: так вместо подставки для книг они предпочитали использовать некоторые изгибы своих тел, а в каждой из двадцати шести букв им виделась заглавная буква одного из тех слов, что шепчут в алькове. Ничего не подозревая об этих ученых утехах, односельчане не могли смириться: таинство, скреплявшее отныне их союз, узаконило их отношения, но – вот насмешка! – оно же усугубило и их безразличие к окружающим. В самые холодные зимние дни односельчане представляли себе, как, уютно устроившись у огня и до отвала наевшись бобов и каштанов, они насмехаются над бедолагами, бившимися снаружи.
Однако, если на них не действовали законы морали, был и другой закон, гораздо более суровый. С приходом тепла пробил час уплаты подати – час, которого боялись все, и те, кто не имел денег вовсе, и те, у кого они водились в достатке, поскольку платежей было множество и взимались они со строгостью. Управляющий владениями местного сеньора и его податной, оснащенные весами и счетными книгами, были в этом году встречены доброжелательно, поскольку селян, казалось, не столько заботила уплата собственных долгов, сколько они жаждали увидеть, как будут расплачиваться эти двое наглецов. Поэтому обычно печальная процедура прошла в веселом расположении духа: люди шли, таща с собой кто мешок зерна, кто кошель с деньгами, будто в уплату за место на предстоявший спектакль.
Супруги явились, не принеся с собой ни гроша, ни щепотки муки, ничего, что можно было бы изъять. Однако неплатежеспособная семья представляла собой особый случай: к ним нельзя было ни применить фиксированные налоги, взимавшиеся с земледельцев, ни взять с них плату за аренду, ни удержать часть полученного урожая. Они не использовали ни мельниц, ни печей, ни давилен, предоставлявшихся в их распоряжение сеньором. Нельзя было обложить их и налогом на открытие бочек, поскольку никаких бочек они не открывали. Однако они пользовались дарами природы, а потому подлежали обложению полевой податью, которую можно было уплатить, отбыв трудовую повинность в пользу землевладельца.
Им назначили шестьдесят дней работ, в течение которых каждое утро они отправлялись в замок, а к вечеру грязными и обессиленными возвращались назад. Она помогала на жатве и в буфетной, он был определен на чистку выгребных ям или же загонял дичь, когда у сеньора появлялось желание поохотиться. И чем больше проходило дней, тем менее тяжелыми казались им эти обязанности. Общаясь с разодетыми в шелка, катающимися как сыр в масле богачами, они радовались своей скудной жизни – единственному, чего сильные мира сего не смогли бы получить ни за какие богатства. Видя, как те, пытаясь одолеть скуку, жадно предаются веселью, глушат себя музыкой, они жалели этих несчастных, уставших от жизни, позабывших, для чего они родились, тоскующих по тому, чем они могли бы стать, и разочарованных тем, что им это уже не под силу.
*
Может быть, со временем односельчане и забыли бы всё, если бы эта история не возбудила любопытство жителей окрестных деревень: а как иначе, ведь они сами предали ее такой дурной огласке? А существовали ли они на самом деле, эти добровольные затворники, эти тихие смутьяны, эти нечестивцы, пребывавшие в лоне Церкви, эти бунтари, платившие налоги, разгуливавшие по ночам и предававшиеся лени в дневное время? Наибольшую настойчивость среди посетителей проявляли врачи, божившиеся, что они разгадали эту тайну.
По их словам, упрямство этих молодых людей, желавших жить по собственным законам, не было причудой, а означало некую недостаточность мозговой деятельности или анатомический изъян: причина скольких странностей крылась в нездоровье? Праздность и отказ от каких бы то ни было сношений с окружающими были, вне всякого сомнения, следствием тяжкой меланхолии, которая в свою очередь проистекала из аномалии сердца, внутренностей или селезенки, что можно вылечить с помощью целебных снадобий и мазей. Что же удивительного в том, что этот мужчина и эта женщина, будучи товарищами по несчастью, страдая от одной и той же болезни, вместе удалились от мира? Разве все мы не видели, как прокаженные парами бредут по пути страдания, деля друг с другом свою беду?