Агриппина, снедаемая горем обманутых надежд и жаждой мести, отказалась наотрез от приглашения императора поехать с ним в его летнюю резиденцию, как ввиду оскорбительной формы самого приглашения, так и некоторых опасений с ее стороны разделить с ним уединение, в котором предвидела для себя лишь новые причины к неудовольствию и раздражению. Вместо этого она предпочла переехать на лето в свою собственную великолепную виллу Баулы, в Кампании, где за отсутствием другого, более серьезного дела рассчитывала заняться продолжением своих мемуаров, развлекаясь в часы досуга кормлением миног и долгоперов, прирученных до того, что они являлись на ее зов и брали корм из ее рук.
Менее счастливая в этом отношении, Октавия поневоле должна была сопровождать императора, своего мужа, который при всем своем желании оставить ее в Риме решил тем не менее взять ее с собой, чтобы не идти чересчур открыто против общественного мнения, требовавшего от него некоторых внешних знаков уважения к жене, как к императрице и дочери Клавдия. Но кортеж Октавии не отличался ни блеском, ни многочисленностью, состоя исключительно из небольшой части полагавшихся ей шестисот рабов. И того малочисленнее была свита Британника, приглашенного только потому, что оставить его в Риме на такое время года, когда Лабитиния требовала наибольшего числа жертв, могло бы показаться в высшей степени неблаговидным; вдобавок же Нерон чувствовал себя даже спокойнее, зная, что он у него на глазах. Впрочем, Британник был совершенно счастлив, так как с ним был его друг Тит, отец которого Веспасиан, а также и мать Флавия Домицилла получили приглашение провести некоторое время в гостях у императора; знал он также, что и Пуденс в качестве центуриона преторианской гвардии, и Эпиктет, как раб секретаря Нерона, должны были необходимо войти в состав почетного конвоя императора.
Нерон, любивший, в особенности в первое время своего царствования, окружать себя более или менее образованными людьми, пригласил, кроме того, и Сенеку, Бурра и Лукиана, восходившую в то время звезду в мире поэтов, сатирика Персия, сатиры которого тогда еще хранились, на его счастие, под замком его письменного стола, и, кроме того, известного натуралиста этой эпохи Плиния Старшего. Однако, как ни старался Нерон уверить всех в своем пристрастии к литературе, трудно было не заметить, что настоящее удовольствие он находил преимущественно или в беседах с циничным Петронием, или в фривольных разговорах с изящным ловеласом Отоном. Никем и ничем не стесняемый, молодой император вволю упивался чашей наслаждения среди чудной обстановки своей роскошной виллы, имевшей к тому же то преимущество, что, по счастливой случайности, она состояла из двух зданий, отделявшихся мостом через глубокий и широкий овраг, что представляло для Нерона возможность менее приятных ему гостей поместить в вилле Кастор, а между тем как сам он с избранными друзьями и приятелями поместился в вилле Полукс.
Обеды и ужины по большей части подавались в том и другом здании отдельно, и только изредка удостаивал Нерон приглашением к своему столу всех своих гостей без исключения. Император вообще очень любил возможно более разнообразить свои удовольствия и развлечения. То он упражнялся в плавании, то принимался удить рыбу, то по нескольку часов сряду занимался музыкой под руководством известного арфиста того времени Терпноса, или же брал уроки пения у певца Диодора, приложившего немало стараний, трудясь над развитием и надлежащей постановкой того голоса, который уже было принято величать не иначе, как божественным или небесным.
Но мало-помалу Нерон и здесь стал тяготиться тем сравнительно небольшим декорумом, какой пока еще считал приличным соблюдать в своих кутежах ввиду присутствия некоторых гостей, более солидных, в вилле Кастор; хотя они были ему отчасти и нужны, как слушатели, перед которыми он мог обнаруживать свои дивные таланты певца и поэта. Но однажды во время одного из таких представлений, во время которого исполнение императора и как певца, и как арфиста, и как декламатора стихов собственного произведения вызвало со стороны большинства слушателей шумные рукоплескания и восторженные крики одобрения, случилось, что Нерон заметил как-то, что Веспасиан, пока небесный его голос выделывал дивные трели и рулады, сначала стал понемногу дремать, а затем и совсем заснул, а потом – о ужас! – захрапел.
Взбешенный и уязвленный в своем самолюбии великого артиста, император решился уже было отдать приказ арестовать простодушного воина, как виновного в оскорблении величества, но друг его, изящный Петроний, перед которым Нерон не утерпел излить свое негодование, так от души посмеялся забавному инциденту и так остроумно осмеял неотесанного облома, что постепенно умиротворил разгневанного императора. Петроний посоветовал доставить сюда пантомима Алитура и актера Париса да несколько лишних красавиц рабынь для большего оживления роскошных пиров.
Совет Петрония пришелся по вкусу Нерону, и на следующий же день гости, находившиеся в вилле Кастор, получили весьма недвусмысленный намек, что воины, отдав цезарю долг благоговейного почтения, могут удалиться, куда кому из них угодно. При этом, по случаю отъезда Веспасиана, а с ним его жены и сына Тита, Британнику разрешено было отправиться вместе с ними, погостить некоторое время в скромной вилле Веспасиана.
– Там в среде этих неотесанных рохлей едва ли кто-нибудь станет вбивать ему в голову какие-либо несбыточные фантазии, – заметил при этом Нерон. – Пусть сидит себе на бобах да на свинине, может быть, и отупеет и станет таким же вислоухим неряхой, как и его друзья.
После отъезда Сенеки и Бурра, перед которыми Нерон все еще продолжал сохранять пока некоторого рода совестливость, пиры и кутежи в вилле Полукс не замедлили принять характер настоящих оргий и вакханалий. Устраивались празднества и банкеты, неслыханные и по своей роскоши, и по причудливости всяких затей: нередко в садах при свете факелов, на потеху цезарю и его гостям, резвилась толпа нимф и наяд, плескаясь и ныряя с веселым смехом в водах искусственных озер; между деревьями виднелись фавны и сатиры, с дикими криками преследуя резвоногих гамадриад; из таинственных гротов неслись звуки музыки, смешиваясь с голосами хоров и услаждая слух все более и более хмелевшей компании, в то время как Парис и Алитур поочередно выбивались из сил, чтобы доставить императору то своими грязными пантомимами, то танцами новое эстетическое наслаждение. Но физическая сторона человека не может безнаказанно брать верх над его духовной стороной: утомление, разочарование и в довершение полное отвращение к жизни – вот неизбежные результаты такого преобладания материи над духом.
Впрочем, от времени до времени на императора нападала прихоть заняться литературой, и тогда устраивались чтения, во время которых читались стихи и всевозможные пасквили, между прочим, был как-то прочтен, как самая последняя новость в области такого рода литературы, довольно грязный и пошлый пасквиль на обоготворение покойного императора Клавдия, слушая который Нерон смеялся до упаду, одинаково восхищенный и грубым издевательством над своим предшественником, и не менее грубой лестью самому себе. Но и среди всевозможных утех, какие только в силах был придумать ум праздный и избалованный, скука нередко томила как молодого амфитриона, так и его гостей. Однажды, под конец уже сезона, большинство гостей после утра, проведенного в чтении стихов Лукиана и самого императора, постепенно разошлось, и в зале с Нероном остались только Петроний и Тигеллин, да еще актер Парис.
– Скажи мне, Петроний, – обратился Нерон к своему фавориту, – какое твое мнение о поэтических произведениях Лукиана и Персия? Ты настоящий поэт и не можешь ошибиться в критике.
– Лукиан, по-моему, не столько поэт, сколько ритор, а что касается Персия, то он прежде всего стоик и моралист, – сказал Петроний. – Впрочем, ни тот, ни другой не лишены некоторых достоинств, хотя у обоих нет искусства сказать что-либо просто, оба искусственны, напыщенны, ужасно монотонны и страдают, в большей или меньшей степени, отсутствием всякой оригинальности.