В отличие от голодных (с виду) делегатов, у членов президиума весьма степенный и сытый вид; правда, они прячут глаза от публики: сразу видно меньшевики.
Стол покрыт темным сукном, и на нем одиноко стоит то ли графин с длинным горлышком, то ли бутыль...
Ленин в одной руке держит блокнот, другой рукой, с карандашом, указывая на президиум, что-то говорит, обращаясь к делегатам.
- Знаешь, что он говорит? - шепчет мне Левка.
- Ну?
- Товагищи! Я тут подсчитал: этой бутылки на всех не хватит. Будем наливать только членам ЦК!..
Лева открыл мне дверь и молча ушел в комнату. Я снял ботинки, стряхнул с волос снег и пошел следом. Он сидел на диване, курил и смотрел телевизор. На полу перед ним стояла бутылка пива.
- Пива хочешь? - спросил он.
Я отхлебнул глоток и тоже закурил. Показывали какой-то фантастический боевик. Мы курили и молча смотрели на ужасное бескровное побоище.
- Как сам? - спросил я его.
- Так... - неопределенно ответил он.
Лева был учителем математики. Неплохим учителем с плохой зарплатой, но ничего в своей жизни менять не хотел.
Тогда его бросила жена и уехала вместе с дочкой в Канаду, на ПМЖ.
Она уже давно собиралась куда-нибудь уехать, хотя бы даже в Израиль, и не было дня, чтобы она не заводила на эту тему разговор. Но Лева, как только Ирина начинала рассуждать об этом, уходил на кухню или же вообще выходил на лестничную площадку и молча курил, стряхивая пепел в жестянку из-под сгущенного молока, прицепленную к перилам.
- Пусть ты, Лева, и учитель, но я тебя не понимаю. Тяжелый ты человек. Темный, - говорила она.
Эти слова про его тяжелый характер, которыми Ирина всякий раз заканчивала свои пространные монологи, где было все: и загубленная молодость, и отсутствие для нее в этой стране каких-либо перспектив, и боязнь за дочку, задевали Леву очень сильно.
Он знал, что Ирина права, но никуда уезжать не собирался. Как не собирался и объяснять - почему.
Со мною он на эту тему не разговаривал, а я, хотя Ирина и просила меня поговорить с ним, специально заводить разговор не хотел.
Был бы жив Слава, может, он и знал бы - что там у Левы на душе, но Славы уже несколько лет не было в живых: перед самым выводом наших войск из Афганистана Слава погиб - разбился на вертолете при сопровождении колонны. Точнее - был сбит над перевалом Саланг. Раньше мы с ним жили в одном доме, иногда встречались по утрам и вместе шли до станции метро, отправляясь каждый на свою работу.
Слава после окончания Лесотехнической академии работал начальником цеха на фабрике музыкальных инструментов, я - летал бортрадистом на небольшом транспортном самолете. В то время я носил форму летчика гражданской авиации, и Слава, частенько при встрече проклиная свою фабрику, говорил, как он мне завидует и что хоть завтра ушел бы оттуда.
- К черту, Вадик, надоело! Хочу летать!
- Там тоже, - отвечал я ему, говоря о своей работе, - дерьма хватает: замполиты, парторги. А ты все-таки начальник цеха - почти что вольная птица. К тому же балалайки - не пушки да ракеты...
- Вот именно - балалайки, - вздыхал он. - Недавно в военкомате был: напрашивался на сборы. Теряю, говорю, квалификацию.
- Ну и?
- На вас, говорят, бронь. Так что возвращайтесь к своим балалайкам...
Дело в том, что военная кафедра в Лесотехнической академии готовила штурманов для военно-воздушных сил, и Слава по окончании академии получил к своему гражданскому диплому еще и военную специальность "штурман", а также воинское звание "лейтенант". Запаса.
Теперь уже я думаю, что если бы он не видел так часто меня в этой моей проклятой летной форме, то, может быть, - со временем - его мечта потихоньку и угасла, задвинутая в глубину сознания, как в кладовку, другими интересами... Но тут началась война в Афганистане, и через какое-то время армии потребовалось свежее пушечное мясо. Те ребята, что отлетали свои сроки и благополучно вернулись домой, обратно на войну не торопились, и вот тут-то и вспомнили о резервистах.
Слава, поняв, что это - его шанс, который дается один раз и который, может, наконец изменит опостылевшую ему жизнь совслужащего, рванул в военкомат и был (о, счастье!) призван на действительную службу на должность летчика-штурмана вертолета МИ-8 в звании старшего лейтенанта.
Вот и все...
Цинковый гроб с тем, что от него осталось, привезли в Питер его друзья летчики.
И я помню, как воняло смертью в этом набитом до отказа гробами самолете, потому что некоторые из них были плохо запаяны.
А пьяный прапорщик, сопровождавший груз, выпив полстакана чистого спирта, рычал: "Паскудники!.. Разрешают летать только ночью - чтобы никто не видел... Теперь до утра не разгрузишься, пока военкоматы, на хрен, не откроются... Спирт будете?" Мы тогда с Левой отказались, и он равнодушно буркнул: "Как хотите..."
На кладбище, возле свежей могилы, когда Лева разливал по пластиковым стаканчикам уже третью бутылку водки, я вдруг подумал, глядя на сильно опьяневшего мастера, с которым до войны работал Славка: а вдруг да и вспомнил он эту свою балалаечную фабрику, когда, сбитый "стингером", летел последние триста метров навстречу своей смерти?..
Мысль эта показалась мне тогда подлой, и я разозлился на себя, да еще Лева, будто не замечавший меня весь день, вдруг, проходя мимо, сказал сквозь зубы: "Форму-то зачем напялил?.." Он стоял в стороне, закуривая с пьяным мастером с этой самой музыкальной фабрики, а я смотрел, какой глубокий и четкий след остался на свежем песке от Левиного ботинка: Лева действительно был тяжелый человек...
...А форму я, наверное, зря тогда надел: думал - будет торжественнее, а получилось - будто примазываюсь...
- ...Ирина так и не пишет? - спросил я.
- Не-а... Теща вчера звонила, тоже спрашивала...
- Как она?
- Болеет, старая уже... Каждый день звонит. Общаемся... Я у нее теперь сынок: вчера учила по телефону, как котлеты жарить.
- Ну и как?
- А вон - на кухне, в миске, - кивнул он, - попробуй...
Я сходил на кухню и вернулся с котлетой.
- Тебе принести?
- Не-а. Что-то не лезут...
Котлета была вкусная, только несоленая.
- Соли маловато, - сказал я.
- А ты чего без куртки? - спросил он.
- Из филармонии сбежал.
- Понятно, - сказал Лева и уставился в телевизор. Там крутой пожилой парень, одетый в какие-то острые - для устрашения - железяки, строил грозно-вопросительную рожу: мол, почему нарушаем?! Его ноздри раздувались от праведного гнева. Хотелось закрыть его газетой: куснет еще, чего доброго, зараза... План сделался крупнее, и его рожа заняла весь экран: наверное, он был главным героем. Было заметно, как в такт возмущенно-мощному дыханию у него в ноздре колышется волосок с прилипшей к нему козявкой (оператору - двойка, режиссеру - кол).
Мы еще немного посидели, допили пиво и выкурили по паре сигарет. Пора было возвращаться в филармонию.
- Я позвоню, - сказал я, и Лева молча кивнул.
Я спустился на первый этаж, закурил и вышел на улицу. У стены, перед входом, валялась фанерная дворницкая лопата с отломанным черенком. С крыши на нее падали капли от таявшего снега, гулко барабаня по грязной фанере бессмысленной и аритмичной дробью.
- Кр-расота, - сказал я лопате и направился к филармонии.
Старушка-вахтерша сидела, уставясь в экран монитора.
Смотрите - вот и я, в боевике под названием "Жизнь прекрасна!". Бедная бабка: вместо "Санта-Барбары" у нее в телевизоре на одном канале - дверь, на другом - помойка. Жаль.
Концерт еще продолжался: в вестибюле было пусто. На скамеечке рядом с будкой одиноко сидела моя жена.
Я посмотрел на свою куртку, которую она держала на коленях. Сверху лежала шапка. "Как в больнице", - подумал я и подошел к ней. Она молча протянула мне сначала шапку, потом шарф.
- Пошли, - сказал я ей.
Мы уходили, и бабка, наверное, смотрела "по телевизору", как мы уходим.