- Туда, - выставил он обрубок руки правей проезжей части. - Во двор.
Прежде чем двинуться в темноватый, перепуганный собственной нищетой и потемками двор, Нелепин огляделся. Что-то притянуло его внимание в глубине двора, через улицу. Он всмотрелся и не столько понял, сколько ощутил: рядом со смутно-голубеющим торцом бывшего Опекунского совета, открывая себя с непривычной стороны, стоял тысячу раз виденный на репродукциях и на единственной пожелтевшей фотографии двухэтажный, с ложными колоннами и маленьким бельведерчиком Дом Нелепиных. Дом стоял тихо-сиротливо, как дух реки стоит прозрачными осенними вечерами над уставшей водой...
И здесь пало на испытуемого мытарство первое, мытарство празднословия.
Взорвался и повис над головой кусками и брызгами охристый, неопрятный свет: секущий глаза, горячий, плотный.
Два десятка эфиопов - аспидных, голых, с костлявыми, поеденными солью плечами, с червиво курчавящимися пахами - выскочили из небытия, встали обочь воздушных путей. Вспененные языки их, высолопившись, дрожали, как у собак в жару. Тут же, однако, эфиопы языки свои зеленоватые со свистом в себя и втянули, стали кривляться, стали мучительно-тонко визжать:
- Нам! Сюда! Нам, псам воздушным, киньте тело его духовное! Нам-нам-нам мозг хитролживый отдайте, болтливое сердце швырните!
Однако мальчик с дыхательной трубкой у рта и другой юноша, на девушку походящий, лишь крепче стиснули испытуемого с боков. И он, всмотревшись в легшие поверх рук его ласты, понял: не ласты - крылья! Не медбратья ангелы! Не земля, не небо, не простенький ужатый воздух, а нечто с ними вовсе не сходное - из безвоздушной материи облаков, из плазмы и пыли, из хрусталиков твердой воды - перед ним. И тогда стальной, тугоскрученный страх предчувствия - за все, на земле содеянное, придется держать ответ! вмиг высверлил его сверху и донизу. Но вслед за страхом пришла и надежда. Пусть невеликая, пусть томящая: вот ныне все дурное с себя скину, тогда бел, тогда легок останусь, в чистое место войду!..
Эфиопы орали, кривлялись, однако ж стали помалу и отдаляться. Тут выдвинулся вперед из них один - с раздутым водянкой животом, с такими же, отвратно раздутыми и, видно, ни к чему не пригодными срамными частями тела, тремя бычьими пузырями обвисавшими вниз.
- Бросьте, на ххер, его! - задышал эфиоп со свистом на ангелов. И огненный дых эфиопа стал виден. - Вот слова его ненужные, слова подлые! откуда-то из-за спины, чуть ли не из зада своего, высмыкнул эфиоп свернутую в трубку бумагу, тонкими, крючеными лапками ловко растянул ее, стал читать.
И тогда все на земле праздно сказанное, равно как и все про себя утаенное, испытуемым припомнилось. И от слов мерзких, лившихся по все дни изо рта его жидким калом, от слов, возводивших напраслину на отца и на мать, от слов, не щадивших детей и скот, изъедавших жгучей кислотой праздного смеха кости живых и усопших, потерял он на время дар речи и утратил навык сердца!..
Очнулся он от смрадного, все вокруг заполонившего дыха, исторгаемого раздутым водянкой эфиопом. Дых этот становился все непереносимей, стал проедать роговицу глаз, сжигать гнилым огнем кожу тела, лица! Тут испытуемый понял: если пережжет эфиоп его душу поганым болотным дыхом муке адской, невыговариваемой конца не будет. Тогда уж лучше - небытие! Прячась от удушающего страха в себя все глубже и не ожидая помощи ниоткуда, обреченно стиснул он веки. Но вдруг услышал:
- Сегодня молчал он, когда убивали его. Ни имени Божьего, ни имен ангелов не назвал всуе. Не плескал сором словесным и не "стебался". Дрожа, выбирал слова, чтобы с землей проститься! Сим трепетом души, сим молчанием терпеливым - искупаем мы первое его мытарство. Возьмите же, духи воздушные, этот трепет, ужритесь им! - повели в один голос, запели медленно и мелодично, словно начиная древний, на земле позабытый, а может, и попросту невозможный гимн, "встречные" ангелы.
И на этом мытарство первое кончилось. Однако ожидало испытуемого после мытарства нечто ужасное: вместо того, чтобы продолжать восхожденье - тихо опустилась плотная часть души его восвояси, на землю. Опустилась, чтобы с ужасом темным, с ужасом беспредельным ожидать: настанет мытарство второе нет ли?
Дом Нелепиных
Смурый и неприветливый стоял в вечернем сумраке дом. Никто не входил в него, не выходил. Понять, кто ныне обретается в доме, было нельзя, хоть и висела на нем подсвеченная неярко табличка. Но на табличку Нелепин глядел сбоку, с неудобной точки, да и далеко до нее было.
- Ну, чего встали! Идем скорей!
- Я не пойду. Запамятовал совсем. Дело у меня есть одно.
- Какое-такое дело! Вы же с нами! Мы же вместе приехали, - забулькал гневно Чурлов.
- Брось. Идем. - Вернувшийся с полдороги Урод каменными клешнями сжал нежный чурловский локоть. - Сопли. Гуманизм. Пшелл! - неожиданно зашипел он в лицо Нелепину. Но тут же на всякий случай и отступил и, подхватив под мышки враз заболтавшего ручками и ножками Чурлова, потащил его вглубь двора, к далеким, робко и сладко мычащим телушкам, к полным чашам вина...
Сперва у Нелепина и в мыслях не было заходить в дом. Но потом обычное житейское любопытство, безо всякой пошлятинки и сантимента, ухватило его за руку, поволокло через отходящий лучом от Солянки переулок к дверям, к табличке. Табличек, собственно, как и полагается дому с бельведером, было две. По одной Нелепин лишь скользнул взглядом: "Охраняется... середина ХУIII-го... памятник..." Эту табличку он знал наизусть. На второй - взгляд задержал, дважды, даже трижды прочел ее. В ней было что-то связанное с "Москомимуществом", смутно знакомое, вызывающее слюнотечение и языковую надсаду...
Было уже больше восьми вечера. Кто в такой час мог находиться в доме с табличками и зачем? Поэтому безбоязненно, в основном для очистки совести мол, приходил, да не было никого - потянул он за ручку. Дверь поддалась и, чуть помедлив, пошла на Нелепина всей своей двухсотлетней тяжестью. Не давая себе передыху, толкнул он ногой дверь внутреннюю, ввалился в прихожую.
Слабенький, чуть помигивающий, лился откуда-то свет. За барьером, у конторки с раскрытою на ней книгой стоял старик. Конторка была для старика мала, лапищи его охватывали края ее с боков по-медвежьи, волохатая борода спадала вниз волнами. Старик огромный стоял к вошедшему вполоборота и на стук дверей головы не повернул. Он читал, сочно и с удовольствием шлепал губами, звучно покрякивал. Казалось, он с наслаждением, носом и ртом втягивает в себя и тут же глотает читаемое. Наконец старик, чуть повернув голову, отчужденно-гулко - отчего голос его прозвучал, как в церкви, сказал:
- Учреждение. Работаем - до пяти. Завтра - с девяти. Всё.
Нелепин молча стоял у двери. Настроение его мигом переменилось.
Прямо перед собой, сбоку от лестницы, ведущей на второй этаж, в простенке он увидел небольшой, кованый, в форме стрекозьей головы фонарь. Видел он фонарь много раз: и в дедовском альбоме, и на единственной сохранившейся фотографии, сам в школьных тетрадях и в блокнотах студенческих рисовал его бессчетно. Фонарь этот считался талисманом рода Нелепиных, его выбивали на печатях, на перстеньках, впаивали в нежные дореволюционные садовые решетки. "Остался. Как же не сняли его? Почему не унесли, не сковырнули, в уборной, в клозете не повесили. Говорили ведь: все в доме разорено, а он остался!"
Пришедший огляделся еще. Свет попадал в прихожую от электросвечи, установленной за стариком и его конторкой, но шел также и от голой закопченой лампочки, торчавшей из торцовой стены почти горизонтально. Двойной свет этот как-то неровно, частями высвечивал старика в белой рубахе навыпуск, в меховой душегрейке поверх нее, в брюках полосатых. Старик был голубоглаз, темноволос, с пегой бородой, клочившейся по краям, как выдранная из фуфайки вата.
- Ну и чего стоять? - снова отчужденно, но без неприязни спросил старик.
Нелепин потерянно молчал. С одной стороны, отвечать человеку постороннему, не имеющему к дому никакого отношения, видимо охраннику или сторожу, не хотелось. С другой - надо было как-то свое появление объяснить не столько сторожу, сколько себе самому, надо было актерским жестом или словцом нащупать суть происходящего. Вместо этого Василий Всеволодович хрипло выдавил: