И что? Ты молчишь?
Эй… Ты там заснула, или как?
Выше голову, звездочка моя!
Все-таки одна причина есть! И тебе она прекрасно известна, ведь именно по этой причине я уже столько часов держусь за твой лучик!
Причина до того дурацкая, что я едва решаюсь ее назвать.
Это любовь.
* * *
Дальше все стало хуже, поэтому буду краткой.
Ты в это время явно витала в облаках…
Сначала мы стали видеться реже, потому что наступили каникулы (мы встретились трижды за два месяца, при этом один раз случайно и в жутко неудобной ситуации: его мать неотвязно крутилась рядом), затем перестали видеться вовсе, потому что он уехал в свой пансион.
Он был далеко, а я… я тем временем осталась на второй год, у меня выросли сиськи, и я начала курить.
На сигареты нужны были деньги, я стала заниматься всякими глупостями и, чтобы сиськи мои не пропадали даром, сошлась с одним парнем.
Да… стала жить с парнем… он ездил мимо, у него был мотоцикл, и время от времени он забирал меня из Сморчков. Он работал в автосервисе, был не особенно милый, но и не злой, и не слишком красивый, в общем, такая, как я, чтобы по-тихому перепихнуться, была пределом его мечтаний. Он жил у предков, но отдельно – в жилом прицепе, стоявшем в глубине их сада, меня все это очень даже устраивало, дом на колесах – моя родная стихия, так что я быстренько собрала в сумку свое шмотье и переехала к нему.
Я вычистила свое новое жилище, уселась внутри и стала жить, как он, – прятаться в глубине сада.
В саду его родителей…
Которые не желали со мной знаться, потому что для их сынка я была недостаточно хороша…
Он имел право кушать с ними в доме, но меня они видеть не желали. Поэтому мне он приносил еду в миске.
Его это немного смущало, но как он любил говорить: это же все временно, ведь так?
Где же ты была, звездочка моя?
Ох… Надо бы побыстрее заканчивать с этим эпизодом моего прошлого – все это слишком сильно напоминает мне мое нынешнее состояние…
Потому что, знаешь… я вот тебе тут все это говорю, говорю, а сама тем временем мерзну как суслик…
Я правда страшно замерзла, хочу пить, есть, и мне очень больно.
У меня болит рука, и мне больно за моего друга.
Мне больно за моего изломанного Франки…
И по-прежнему хочется плакать.
Вот я и реву.
Эй, но это же все временно, ведь так?
Кстати, звездочка моя, я вдруг вспомнила, ведь этот мсье Дюмон, он не только открыл мне глаза на то, что во Франции я являлась представителем «четвертого мира», но еще именно он заставил меня однажды переписывать откуда-то текст о том, что ты давно мертва…
Что ты мертва вот уже миллиарды лет, и когда я смотрю на тебя вот как сейчас, то вижу вовсе не тебя, а лишь твой свет, твои останки. Останки твоего фантома. Ну что-то типа голограммы. В общем, галлюцинация.
Это правда?
Но тогда мы и впрямь совершенно одни?
Но тогда мы вдвоем и впрямь потерялись?
Реву.
Вот я, когда я умру, ничего не оставлю после себя – никаких следов. Моего света, кроме Франка, отродясь никто не видывал, поэтому если Франк умрет раньше меня, то это будет конец. Я тоже погасну.
Нащупываю его руку и крепко ее сжимаю. Крепко-крепко, изо всех сил.
Если уж он уходит, то и я уйду вместе с ним. Я никогда его не брошу, никогда. Так что ему придется снова меня спасти… Он уже столько раз это делал, что одна лишняя погрузка на вертолет ничего не изменит… Я не останусь здесь без него. Не хочу, да и в любом случае никогда бы не смогла.
Потому что, сколько бы я ни прикидывалась, мне так никогда и не удалось по-настоящему выбраться из своего «четвертого мира», хоть я и пыталась, и стремилась всем сердцем. Всей своей жизнью. Но это как с неудачной татуировкой – руку ведь не отрежешь, потому и носишь это дерьмо на себе, пока тебя черви не слопают.
Нравилось мне это или нет, но как я родилась в Сморчках, так в Сморчках и помру. И если Франк меня бросит, я сделаю то же, что делали моя мачеха и все прочие: я стану пить. Проделаю дырку в своем мозгу, и день ото дня она будет расти, до тех пор пока не уничтожит во мне все человеческое. Все то, что позволяет мне плакать, смеяться, страдать. Все то, что могло бы заставить меня снова рискнуть – поднять голову и схлопотать еще одну развесистую оплеуху.
Я убедила Франка в том, что начала новую жизнь, осуществила полную перезагрузку, но все это бред. Ничего я не осуществила. Я просто поверила ему. Я поверила, потому что это был он, потому что он был рядом, и без него подобная белиберда мне бы и в голову не пришла. Я не могу все начать с нуля. Просто не могу. Мое детство, оно как яд у меня в крови, и только когда я сдохну, оно перестанет причинять мне боль. Мое детство – это ведь я и есть, а поскольку оно у меня никудышное, то, сколько бы я ни билась, ни лезла из кожи вон, я тоже ему под стать.
Мне холодно, я хочу есть, пить, я устала плакать. И плевать мне на тебя с высокой колокольни, звезда ты моя хреновая, не существующая даже во сне. Видеть тебя больше не хочу. Никогда.
Поворачиваюсь к Франку и, как верный пес, как Белый Клык, нашедший своего хозяина, утыкаюсь носом ему в подмышку и замираю.
Я больше никогда не хочу жить в доме на колесах. Я больше никогда не хочу доедать объедки с чужого стола. Я больше никогда не хочу убеждать себя быть не тем, кто я есть на самом деле. Слишком утомительно постоянно врать. Слишком утомительно… Моя мать свалила, когда мне и года не было, потому что я постоянно плакала. Она больше видеть не могла своего собственного ребенка. Что ж, видимо, она была права, столько лет прошло, а у меня никакого прогресса: я как была, так и осталась маленькой невыносимой плаксой, которая хнычет ночь напролет…
Матери я простила то, что она меня бросила. Если я правильно поняла, она была еще несовершеннолетней, и перспектива провести остаток жизни в Сморчках с моим отцом наверняка ее убивала, но… есть вопрос, который мешает мне окончательно вычеркнуть ее из головы: думает ли она обо мне порой?..
Только один вопрос.
Я отпустила руку Франка, чтобы сменить позу, потому что, даже если мне и хотелось сейчас сдохнуть, терпеть боль в руке больше не было сил, как вдруг, в тот момент, когда я переворачивалась на спину, он как будто пожал мою руку в ответ…
– Франк? Ты очнулся? Ты здесь? Ты спишь? Ты в отключке или как? Ты меня слышишь?
Я прижалась ухом к его губам – вдруг, мол, он слишком слаб, чтобы ответить разборчиво, к тому же так всегда делали в кино, типа умирающий старикан на последнем издыхании слабым шепотом признается, где спрятал сокровища и все такое.
Но нет… Его губы были неподвижны… Зато его рука по-прежнему прижималась к моей… Несильно. Едва ощутимо. Легонько, словно мышонок обнимал, хотя ему это наверное стоило титанических усилий…
Его обессилевшая кисть была неспособна что-либо сжать, но коматозные пальцы еле заметно сдавливали мою руку. Словно слабеньким нервным импульсом из последних сил передавали мне: разве не видишь, дурья твоя башка, вот же оно, твое сокровище! Кончай реветь! Ты понимаешь, что этим своим несчастным детством уже начинаешь действовать нам на нервы? Хочешь, я расскажу тебе о своем? Рассказать тебе, каково это – вырасти с матерью, которая крепко сидит на антидепрессантах, и отцом, который не менее крепко ненавидит всех и вся? Рассказать тебе, каково это – жить в постоянной ненависти? Рассказать тебе, каково это – быть сыном Жан-Бернара Мюллера и в восемь лет осознать, что никогда не сможешь любить девочек? Ты хочешь это знать?
Хочешь, чтоб я тебе рассказал весь этот кошмар? Свою битву не на жизнь, а на смерть? Жизнь в условиях домашнего террора? Тогда заткнись, пожалуйста, хотя бы на пару минут. Успокойся. И оставь нас в покое со своей беспонтовой звездой, послушай… Нет никакой счастливой звезды. Нет никаких небесных сил. Бога нет. На этой чертовой планете нет никого, кроме нас, и я тебе уже тысячу раз говорил: мы, мы, и только мы. И нечего всякий раз прятаться в своих дерьмовых воспоминаниях и доморощенной космогонии, слишком удобно. Ненавижу тебя такой. Ненавижу, когда ты погружаешься в эдакое самолюбование. Знаешь, это ведь каждый может – предать анафеме чужие недостатки, не свои. Ненавижу видеть тебя такой же, как все… Только не ты… Только не Билли… Только не моя единственная и неповторимая Билли… Мир – бездонная клоака, где безобразнейшие семьи карабкаются, извиваясь, на горы грязи; но у нас есть нечто священное и высокое, чего нет у них и чего им никогда у нас не отобрать: это мужество. Мужество, Билли… Иметь мужество не быть как они… Мужество, чтобы их одолеть и забыть навсегда. Так что немедленно прекрати рыдать, или я брошу тебя прямо здесь, а сам смоюсь со своей парочкой санитаров во всеоружии.