Франк. (обеспокоенно). Молчишь… Ты на меня злишься?
Билли. (еще не до конца разобравшаяся в своей голове, но – была не была – как обычно, решившая импровизировать). Нет, просто я… Я тебя не понимаю… И это на самом деле относится не только к тебе… Я говорю о тебе, но имею в виду не тебя, а… нечто большее… Это относится ко всем… Нечасто в жизни выдается случай высказать, что думаешь, да еще и хорошо все это сказать… Заранее подготовленными словами… Воспользоваться персонажем, которого кто-то выдумал, чтобы с его помощью втихаря передать что-то такое, что тебе кажется очень важным… Сказать, кто ты есть… Или кем бы ты хотел быть… Причем сказать это так, как тебе никогда бы не удалось самому, не будь у тебя под рукой уже готовых и таких красивых фраз…
Франк. (?!?!).…
Билли. Но… уф… не делай такое лицо! Ты прекрасно видишь, что я с трудом подбираю слова! Не строй из себя такого же идиота, как я! Все, что я пытаюсь тебе сказать, это то, что если есть в тебе что-то, что может помочь… помочь жить… полной жизнью… что-то, что заставляло бы тебя дышать, вдохновляло бы до самой смерти… что-то, что было здесь до тебя и останется после… Да, что-то, что будет говорить о тебе после того, как ты откинешь копыта, что-то, что никогда тебя не предаст, так если это есть… уф… то какая тебе на фиг разница, какие там у тебя половые признаки?
Франк. Что, прости?
Билли. Да, да, ты прекрасно меня понял… Что я должна сказать? Член? Киска? Сиськи?
Франк. (???).???
Билли. Эй, ты меня подкалываешь или что? Ты не понимаешь, что я хочу сказать, или ты не хочешь понять? Девочка ты или мальчик – это имеет значение разве только для цвета спальни ребенка, для его одежды, игрушек, для парикмахерской – в смысле цены за прическу, при выборе фильмов, которые ты смотришь, или вида спорта, которым хотел бы заняться, или… ну я не знаю что! Есть вещи, в которых еще имеет значение мальчик ты или девочка… Но здесь… когда речь идет о чувствах… о том, что ты чувствуешь, что накрывает тебя изнутри прежде, чем ты успеваешь это осознать… то, от чего впоследствии будет зависеть вся твоя жизнь, типа того, как ты видишь свои отношения с людьми, кого ты любишь, до какой степени ты готов терпеть, прощать, биться, страдать и все такое, и что ж… нет, ну правда, ну какое отношение ко всему этому имеет твоя анатомия, спрашиваю я саму себя… Но и тебя, кстати, тоже… Если ты за Камиллу, ты на ее стороне, то почему тебе не наплевать, что ты мальчик, чтобы ее сыграть? К тому же ведь выступать нам не во Французской академии, а всего-навсего в гнилом классе гнилого колледжа одного маленького гнилого городка… Ну, что скажешь? Тебе не наплевать? Произнося вслух слова Камиллы, ты ничем не рискуешь, наоборот! Она крепкая девка! Она клевая! Она готова сломать свою жизнь ради своих принципов. Ты таких много знаешь? Я – ни одной… Так что с любовью не шутят, о’кей, но взамен успокой меня, со всем остальным-то нам можно шутить, или как? Или же всем – прямиком в монастырь, и нет проблем! Нет, ну правда, как же меня это бесит! Меня бесит весь этот бред, постоянно! Бесит! Твои отговорки про мальчиков и девочек… Говорю тебе сразу: это дерьмо. Не выдерживает никакой критики. Придумай что-нибудь другое.
Молчание.
Продолжительное молчание.
Франк. Театр – это не в Академии, это в «Комеди Франсэз»…
Билли. (все еще взбешенная тем, что ей пришлось так глубоко забраться и так низко опуститься, чтобы в итоге так плохо выразить такие важные вещи). Плевать.
Молчание.
Франк. Послушай, Билли, знаешь, почему именно ты должна сыграть Камиллу?
Билли. Нет.
Франк. (в восхищении оборачивается к ней). Потому что там есть момент, когда Пердикан в восхищении оборачивается к ней и говорит: «Как ты прекрасна, Камилла, когда глаза твои горят!»
На этом наш разговор был закончен. Во-первых, потому что мы подошли к его калитке, а во-вторых, потому что если Камилла после этих слов резко ставит его на место, напомнив, что ей больше нет никакого дела до его комплиментов, то я, поскольку мне впервые в жизни делали комплимент, я… я не знала, как реагировать. Правда. Просто не знала. Поэтому прикинулась напрочь глухой, чтобы ничего не испортить.
Потом он кивнул в сторону своего дома и сказал:
– Я бы, конечно, мог пригласить тебя зайти…
Я уже забормотала было: «О, нет, нет», но он меня перебил:
– …но я тебя не приглашаю, потому что они тебя недостойны.
И это уже, конечно, было совсем другое дело, куда важнее, чем вся эта болтовня Пердикана…
Это было как кровь, которой индейцы, вскрывая вены, скрепляют дружбу.
Это означало: «Ты знаешь, малышка Билли, несмотря на всю твою грубость и необразованность, я прекрасно тебя услышал – все, что ты тут сейчас объясняла, и, знаешь, я на твоей стороне».
Вот.
Ля-ля, та-ти… та-та…
* * *
Стоило Франку переступить через порог, как его обступили с расспросами – не скрывая любопытства и перемигиваясь с понимающим видом – о той девушке, с которой он шел по улице.
Ни уклончивый ответ Франка, ни его явное раздражение не испортили настроения его отцу, который в тот исключительный вечер за все время выпуска вечерних новостей ругался куда меньше, чем обычно.
Так хрупкий силуэт какой-то робкой замухрышки, которая питалась кое-как тем, на что хватало пособия, и которой предстояло сейчас протопать пешком три километра в сгущавшейся темноте, в то время как он брал себе добавку картошки, запеченной в сливках и посыпанной сыром, по крайней мере, на один вечер заслонил собою Великий Заговор, организацией которого с самого конца холодной войны – уж кто-кто, а Жан-Бернар Мюллер прекрасно это знал, будучи в курсе всех последних событий, – занимались франкмасоны, евреи и гомосексуалисты всего мира.
Явись Билли, и Запад был бы спасен. (Прим. автора).
* * *
Знаешь, звездочка моя, а Франк оказался прав, и все должно было быть именно так, и знаешь почему?
Прежде всего потому, что он был хорошим актером, в отличие от меня. А я, сколько бы ни слушала его советы, была абсолютно неспособна им следовать, делать, как он, размахивать руками, говорить с интонацией, с чувством, и в конце концов как раз то, что я вела себя словно кол проглотила, и позволило мне почти идеально сыграть Камиллу, потому что именно такой она и была.
Такой же напряженной, недоверчивой и зажатой, какой ощущала себя я в том странном одеянии из мешковины, что сварганила мне Клодин.
И не только потому, что Франк в роли Пердикана был великолепен – а когда я говорю «великолепен», уж мне-то ты можешь поверить, потому что за весь мой рассказ я всего второй раз произношу это слово, а в первый я употребила его, когда говорила о тебе и твоих сестрах, – да, Франк был великолепен… нежный, любезный, жестокий, печальный, забавный, злой, задавака, уверенный в себе, ранимый, взволнованный Пердикан, облаченный в сюртук своего прадедушки, сельского полицейского, который Клодин подогнала ему по фигуре, начистив до золотого блеска пуговицы с лисьими мордами, но еще и из-за моей жвачки «Малабар» с двойным вкусом.
Поясню: в последней тираде, самой важной, о которой Франк говорил мне в первый день, – из той сцены, где речь о придурках и стервах, – в какой-то момент Пердикан говорит Камилле, сжав зубы и сдерживаясь изо всех сил, чтобы не прикончить ее в порыве гнева, что «…мир – бездонная клоака, где безобразнейшие гады[30] карабкаются, извиваясь, на горы грязи» и т. д.
Когда, репетируя, мы с ним дошли до этого места, понятное дело, что, встречаясь ежедневно на протяжении почти что двух недель и постоянно общаясь то как Камилла с Пердиканом, то как Франк и Билли, мы уже все друг про друга знали и были друзьями навек.