— А, — коротко ответил жонглер и тотчас отправил в рот аппетитные корки и звучно захрустел ими, от наслаждения вновь задвигав ушами; лицо его мгновенно стало малиновым.
После того как ушел Фандюшин, на ходу подкидывая сковороду и ловя ее за ручку, причем с переворотом в два раза, наш Коля-Николай повел выпуклой щекою в сторону двери, подмигнул нам всем и молвил:
— От, деревня! — И в наплыве самых приятных чувств нагнулся к своей тумбочке, зашуршал бумагой, затем достал толстейший брусок сала и нарезал его щедрыми розовыми ломтями.
Неслыханное дело! Ангел-хранитель Коли, мирно дремавший на своем обычном месте, на тумбочке, беспокойно заворочался и с укором посмотрел в затылок своему протеже.
А время шло, жизнь наша проходила, ничего не оставляя для того, что называется «здесь», и все надежды наши таились в будущем, и оно заставляло нас лететь, минуя все пропасти, и настало время лишним сматываться из комнаты. Я предложил Коле-Николаю сходить в кино, но он заупрямился:
— Ну, какое кино, уже и билетов, наверное, нету. Я вынул из кармана и показал ему заранее приготовленные билеты.
— Нет-нет! Я сейчас спать ложусь.
Но я бросился к нему, схватил за шиворот, и после недолгой борьбы мне удалось нахлобучить на Колю кепку и выволочь из комнаты.
— Ты что, дубина, не понимаешь ситуации, что ли? — набросился я на него за дверью.
Мы шли по улице, взявшись почему-то под руки, я оглянулся через плечо направо, налево… и нигде не увидел Колиного ангела — видно, тот благоразумно не ездил с подопечным в трамваях и не ходил с ним в кино, а постоянно оставался на тумбочке и стерег сало. И тут я почувствовал, что если два молодых человека, слегка подпив, идут вдвоем в кино, куда им вовсе не хочется, и нет рядом с ними девушек, а вокруг одна сырая осенняя темень, и топают парни, взявшись под руки, словно примерная супружеская чета, о, если дело обстоит так, то им нечего ожидать чего-нибудь славного. «Ну хорошо, — думал я, — вот идут по московской окраинной улице толстенький Пятачок и Пушистый Хвост, коим счастье высшее пока не улыбается и вряд ли улыбнется. И что им делать — в этом сонме, клокотании и требовательном неистовстве судеб и судеб? Покориться своей судьбе и, подобно моему спутнику, постараться хотя бы удовлетворять требования желудка?
А не кажется ли вам, моя бесценная, что в соленых слезах, с которыми мы будем проглатывать свою пищу, этот единственный для нас дар божий, в куске хлеба, проскакивающем в глотку вместе с подавленными рыданиями, содержится усыпительный яд высшего милосердия? И не можете ли вы предположить, что ежели смиренный Пятачок или я уснем навсегда в этом кинотеатре, так и не постигнув высшего человеческого счастья, то и человечество в целом его не достигнет? Но мне думается, что если я смогу умереть за кого-то другого — если я сумею достичь подобной высоты духа, то все наладится. Ведь того же самого смогут достичь и другие! Тут самый главный вопрос — сможет ли бескорыстие и самоотверженность за ближнего одолеть звериный инстинкт. Я уже слышу звонкий лай бегущей по моему следу собаки. Скоро наступит миг, когда я перестану быть белкой и стану человеком — витязем, достойным вашей руки, моя бесценная. Но я еще не перескочил на ту роковую, последнюю березку, я иду в обнимочку с богачом, владельцем целого чемодана куриных яиц и полпуда отличного полтавского сала, я все еще учусь, прохожу школу человеческого становления».
Вот о чем я думал в тот осенний вечер, когда мы с Колей-Николаем шли в кино, смотреть фильм под названием «Утраченные грезы».
Но, спотыкаясь, я так и не дошел до кинотеатра, меня из переулка поманила некая женщина в накидке-пончо, державшая над головою раскрытый зонт. Я ни слова не сказал Щеке, молча вручил ему билеты на сеанс 20.30 и удрал от него. Кончилось мое братское сочувствие к Коле — меня ждало приключение. Почему-то всегда получалось так, что я изменял вам в ту минуту, когда тоска по вас была всего сильнее. Замену ли искала моя бедная душа? Нет, скорее самоуничтожения.
Незачем мне описывать это очередное приключение, после которого лег еще один кирпич на стену, отделяющую меня от вас, и остался в памяти запах, напоминающий аромат долго пролежавшей в сыром чулане тряпки, когда-то принадлежавшей молодой надушенной женщине. Лишь в середине следующего дня, еле живой от бессонницы и отвращения к самому себе, я вернулся в общежитие, вскарабкался на второй этаж и ввалился в комнату. В акутинской постели спал Жора, тоже не изволивший в этот день посетить занятия; я разделся, положил очки на тумбочку, улегся в свое казенное гнездо, тяжело вздохнул и почувствовал себя почти счастливым. Георгий, несмотря на то что был черен, волосат, мускулист и носат, спал без храпа, бесшумно, не то что этот Коля, у которого вместо носа был всего лишь пятачок размером с пуговку. Было тепло и тихо в комнате, тепло и тихо, и я сладко уснул.
И смешались, наверное, наши сны. С того дня, хотя мы и жили раздельной жизнью наших телесных сущностей и пребывали каждый в своем времени, мир нашей духовной жизни стал общим, и в этом мире мечты и сновидения, воспоминания и фантазии являли собою единую природу, дополнение и продолжение одного другим. И постепенно воспоминания Георгия стали моими, а странные, немного болезненные фантазии белки — моими, а мечты о будущем нашего искусства — одинаковыми.
Мы любили одних и тех же художников; при взгляде на какую-нибудь новую работу нам не нужно было обмениваться мнениями и даже многозначительно переглядываться. Я с восхищением следил за тем, как появляются из-под акварельной кисти друга прозрачные, тончайшие воплощения его нежного чувства красоты, а мне было радостно и горячо от огненной яри живописи Георгия, меня бодрило его плотное пастозное письмо, эти грубые нашлепки краски, я так не умел — точно так же, как и он не умел передать двумя-тремя прозрачными мазками акварели состояние дня. Но мы несли в себе некое общее чувство прекрасного, что делало каждый миг дружбы счастливым.
Этим мы были сильны и неуязвимы под гнетом академической муштры, которую по-солдафонски насаждал Сомцов. Нам было на него наплевать, мы преспокойно смотрели на то, как он, вздыбив на загривке косматую шерсть, рычал и метался перед нами, в ярости простирал когтистую лапу к нашим работам, готовый разорвать их в клочья. Но нас было двое, мы всегда стояли рядом перед оскалом яростной росомахи, и это удерживало Сомцова от решительного нападения. Дело ограничивалось лишь тем, что он обзывал нас сопляками, слишком рано возомнившими себя- художниками, и удалялся в свой угол, клацая зажигалкою и прикуривая на ходу.
Особенно невзлюбил он Георгия, который откровенно позволял себе эксперименты в учебных работах, но Жора на эту ненависть отвечал нарочитой вежливостью, утонченными улыбками и пускался в самые туманные теоретические дебри, что ужасно злило Сомцова и что, честно говоря, лично у меня не вызывало одобрения, хотя я и не мог не восхищаться остроумием Георгия, его завидной выдержкой и лукавством. Сердце мое замирало в тревоге за друга, но порою мне ничего не оставалось делать, как прятать голову за мольберт и давиться беззвучным смехом.
Да…ий не раз меня предупреждал, чтобы я оставил в покое Сомцова, который затаил в душе лютую месть, но я объяснил своему осторожному другу, что не надо бояться косматых зверей, которых он видел всюду вокруг себя, а надо вооружиться палкой разума и колотить зверье этой палкой по горбу.
Когда двое на этом свете крепко дружат и живут в едином кругу интересов, постепенно связь между их душами теряет свою обычную отрывистость, становится сплошной и постоянной, и тогда начинают проявляться во внешней их жизни разные новые, необычные доселе свойства. Однажды мы разгружали на железнодорожной станции вагон с болгарским виноградом, чтобы подработать до стипендии, и я брал с крайнего ряда ящичек, загляделся на прозрачные гроздья отличных ягод, задумался о солнечных вертоградах моей далекой Армении и не заметил того, что верхние ящики следующего ряда, громоздившегося до вагонного потолка, покачнулись и стали угрожающе наклоняться, готовясь свалиться мне на голову. Вдруг раздался отчаянный голос …ия: «Берегись!» — и я успел очнуться, заметить опасность, мгновенно присесть — и лавина ящиков обрушилась сверху, благополучно миновав мою голову, укрытую за краем первого, более низкого, ряда. В нешироком пространстве перед раздвинутой вагонной дверью образовался живописный холм из разноцветного винограда и ящиков, торчавших углами в разные стороны. Я раздумывал, как бы мне выбраться из этого завала, и тут в дверях показалась длинная фигура…ия, сверкнули его очки, и он спросил удивленно: «Что случилось, Жора?» — «А ты что, не видел сам, что ли?» — спросил я не менее удивленно. «Нет, — ответил он. — Я нес свои ящики в склад и услышал оттуда, как грохнуло». — «И ты ни о чем таком не подумал?» — «Нет. Я вспоминал белку, которая приходила ко мне в лесу. Наверное, она меня кормила, иначе бы как я выжил?» — «Дело в том… — сказал я. — Эй, мне теперь отсюда не выбраться! Не могу себе позволить давить ногами такой хороший виноград. Придется нам с тобою все это съесть. Начинай со своего края…» Спрашивается, откуда, из какого пространства прозвучал предостерегающий крик?