Добряк Майер совсем утешенный вернулся домой. О самоубийстве он больше не помышлял, а нанялся вскорости письмоводителем в один торговый дом, сообщив свой спасительный жизненный план дочерям, которые, всплакнув, его и приняли. Элиза пристроилась к одной портнихе. Матильда же предпочла не в гувернантки пойти, а в артистки; обладая красивым голосом и умея немножко петь, она без труда уверила отца, будто на сцене ее ожидает блестящее будущее, что именно на этом поприще легче и достойней всего можно разбогатеть. Очень кстати пришло ей на память и несколько имен знаменитых певиц как раз из разорившихся семейств, тоже избравших сценическую карьеру, а потом в достатке содержавших родителей, которые не знали иной опоры.
Отец уступил и предоставил дочери следовать ее склонности. На первых порах ангажироваться удалось ей, правда, лишь хористкой; но ведь и прославленные артистки точно так же начинали, – твердили Майеру люди понимающие, заслуживающие доверия, которым мы верить, однако, отнюдь никого не призываем.
Тетю Терезу, само собой, во все это не посвящали, сказали ей, что Матильда в гувернантках. В театрах старушка не бывает, а если и нашепчут ей, что девица Майер на сцене играет, нетрудно будет разубедить: это другая, мол, не брата дочь, ведь артисток с такой фамилией сотни три в Вольфовом[178] альманахе наберется; скорее уж на слово поверит, чем близко подойдет к ненавистному ей заведению – правду там разузнавать.
Итак, Майер решил, что начнет новую жизнь, заведет в семье иные порядки, все будут выполнять свои обязанности – и счастье привалит в окна, двери и во все печные заслонки.
Пришлось г-же Майер привыкать к готовке, а г-ну Майеру – к пригорелым супам. День-деньской вся семья трудилась. Майер спозаранок и дотемна сидел в своей конторе, Майерша – на кухне, дочки шили, вязали, старшие усердствовали вне дома: одна горы шляпок и чепцов мастерила, другая роли еле успевала разучивать. Так они, во всяком случае, думали друг про дружку. На самом же деле отец больше по кофейням прохлаждался, почитывая газеты: самый дешевый вид тамошнего угощения; супруга, препоручив горшки няньке, судачила себе с соседками; дочки доставали припрятанные книжки или в жмурки играли; старшую развлекали у модистки хлыщеватые молодые барчуки, а про хористку с ее зубрежкой что уж и говорить. Только к обеду семья сходилась вместе и угрюмо, с недовольными лицами садилась за стол. Младшие дулись, препирались завистливо из-за скудных блюд, старшая вообще ела безо всякого аппетита, отбитого разными сладостями перед тем. Все молчали, скучая и будто дожидаясь, когда же кончится праздное это свидание и можно будет вернуться к трудовым хлопотам.
Бывают счастливцы, умеющие закрывать глаза на все неприятное. Такие ни за что не поверят, будто у них есть недоброжелатели, пока те хвост им не прищемят, не хотят замечать, если лучшие их знакомые отворачиваются от них на улице; даже под носом у себя, в собственной семье, не видят ничего, покуда им не укажут. И наоборот, по отношению к себе в ревнивом самоослеплении целиком вверяются лукавому бесу душевной лености, который склоняет их даже явные свои недостатки скорее оправдывать, нежели постараться исправить.
Это, вне всякого сомнения, удобно, и прожить так можно очень долго.
Майеры несколько месяцев влачили свое уединенное, чтобы не сказать печальное, существование.
Людям, вынужденным жить своим трудом, провидение по естественной своей заботе дарует некий благой инстинкт, который и радость, и гордость помогает находить в тяжелой работе. Собираясь всей семьей, такие люди рассказывают, кто насколько преуспел, и это так приятно!
Инстинкта этого Майеры начисто были лишены. Над их работой словно первородный грех тяготел: никто ни собственным успехам не порадуется, ни другого не порасспросит. Разговоров все избегали, точно боясь, как бы они не перешли в жалобы, а что может быть ужаснее, чем родственные жалобы слушать.
Но бывают жалобы, внятные и без слов. Во внешности всего семейства стали проступать черты неряшества, обычного для тех, кто лишь в новом платье умеют быть нарядными, а всякое иное, даже не ветхое, если над ним не потрудиться хорошенько целый день, морщит, болтается на них, кажется поношенным, словно вопия о бедности.
Пришлось девушкам прошлогодние платья разыскивать да перешивать. Масленая наступила, всюду балы, а они дома сиди: жалованья не хватает.
На кого ни глянь, все расстроенные, надутые, удрученные, но Майера домашние не очень-то занимали. Лишь по воскресеньям после обеда язык у него развязывался под гальваническим действием кварты вина, и отеческие наставления лились рекой. Он говорил, как счастлив, сохранив свою репутацию незапятнанной, и хоть беден и сюртук у него порван (невелика честь для взрослых дочерей!), но гордится этими лохмотьями и желает, чтобы и дети добрым его именем гордились, и прочее и тому подобное.
Те, конечно, спешили улизнуть от этих рацей и одна за другой выскальзывали из комнаты.
Но вот семью опять стало посещать более веселое, радужное настроение. Вернувшись как-то из конторы или бог уж там весть откуда, честный наш Майер застал вдруг дочек за громким пением. Жена гладила новые чепцы; платья снова сделались наряднее, еда лучше, и сам г-н Майер, кроме непременной воскресной кварты, и по другим дням получил возможность услаждаться сим приятным застольным феноменом. Все это принял он как должное – так птичка божия, кормясь, не любопытствует, откуда тут пшеничное поле; да еще жена в один прекрасный день нашепнула: Матильда, дескать, такие успехи в своем искусстве показала, что директор нашел нужным значительно прибавить ей жалованье, каковую прибавку, однако, до поры до времени лучше держать в секрете, дабы остальные не пронюхали и того же не потребовали. Г-н Майер и это счел вполне в порядке вещей.
Его, правда, удивляло, что Матильдины наряды день ото дня становились все роскошней, что шали и шляпки свои, одну моднее другой, она, едва надев, уже младшим сестрам отдает. Примечал он также, что разговор в комнате при его появлении сразу, бывало, оборвется, а спросишь, о чем тут они, дочки прежде переглянутся с матерью, словно боясь дать разноречивый ответ. И в беспокойстве своем Майер как-то даже отважился сказать жене: «Что это Матильда такие дорогие платья носит?».
Добрая женщина, однако, поспешила рассеять опасения заботливого отца. Во-первых, материя эта совсем не такая уж дорогая, просто эффектная – кажется, будто муар, а на деле-то струйчатая тафта, и потом, Матильда платья эти не по настоящей цене берет, а у примадонн, которые сбывают их за бесценок: одно купят, от другого избавляются, так уж у них принято там, в театре.
Любопытные очень вещи узнавал г-н Майер, принимая все за чистую монету.
С того дня все домашние особенно стали ухаживать за ним. Справлялись, чего бы ему хотелось, допытывались, что он больше любит.
«Какие добрые дочки у меня!» – твердил про себя счастливый отец.
На день рождения обе приятно поразили его своими подарками.
Особенно его порадовала преподнесенная Матильдой великолепная пенковая трубка с резным узором, изображавшим гончих. Вещица, не считая даже серебряного колпачка, пожалуй, все двадцать пять форинтов стоила.
На радостях, а также из приличия решил Майер в этот день навестить сестру, тем паче что к сюртуку ему новый бархатный воротник пришили. Сунув и свою затейливую трубку в рот, гоголем прошествовал он через весь город до Терезина обиталища.
Старая дева мирно посиживала у камелька; у нее еще топили, хотя весна была в разгаре.
Господин Майер поздоровался, не вынимая трубки из зубов.
Тереза предложила ему стул. Держалась она очень холодно, трижды кашлянет, прежде чем раз ответить. Майер все ждал вопроса, откуда у него эта красивая трубка, – ждал не без тайной надежды, что, узнав о знаменательном ее происхождении, сестра тоже не преминет осчастливить его каким-нибудь подношением. Наконец сам отважился: