Народ? Его не было нигде. На барщине или в земской избе можно еще было с ним столкнуться, но там не принято было величать его «народом».
И слово «труд» неведомо было у нас.
Да и какую работу стал бы исполнять венгерский дворянин?
Торговлей, ремеслом занимались по большей части немцы-горожане.
Пахать годился и мужик, земледельчество особого умения не требовало.
В науках какая была дворянину нужда? На что он мог их употребить? Самое большее геморрой наживал от сидячей жизни и, ежели не вознамеривался стать профессором, никакого проку из познаний своих не извлекал.
Язык родной облагораживать? Перед глазами стояла у него плачевная участь померших с голоду поэтов и бродячих комедиантов, коих на кремнистый тот путь толкнули злой рок или исключение из школы, – все примеры довольно печальные.
Лишь одно-два крупных дарования выдвинуло это погруженное в спячку поколение. Но и того довольно было, чтобы догадаться: песок сей – россыпь золотая, надо ее только разработать.
Появились у нас женщины высокой души, принявшие под свою материнскую опеку осиротевшее дело национального пробуждения. Имена супруги верховного королевского судьи Анны Урмени в Венгрии, графинь Телеки, Борнеммссы, баронессы Банфи в Эрдее вечно будут памятны как последние звезды ночи и первые вестницы зари.
И средь вельмож наших нашелся не один, кто, невзирая на отечественную апатию и вызываемое ею иностранничанье, с твердостию удивительной выступил на поприще просвещения и прогресса, обеспечив венгерской нации место в обетованном краю культуры, а культуре – добрый прием в Венгрии. Враги лютые, чащобы дремучие окружали их со всех сторон!
Из мужей сих вечного уважения достойны Дёрдь Фештетич, устроитель Геликона,[167] почтенный его шурин граф Ференц Сечени, основатель Национального музея. Они и Радаи, Телеки,[168] Майлат,[169] Подманицкий, Дежефи[170] – вот первые знаменосцы духовного движения, которое началось, когда считалось повсеместно, будто народ венгерский лишь саблю держать умеет в руках, а иными и в том ему отказывалось.
Явились и певцы близкой весны: Бержени,[171] Казинци,[172] братья Кишфалуди,[173] Кёльчеи,[174] Вёрешмарти и Байза – все еще очень юные тогда, двадцать восемь лет назад.
Стали возникать газеты, кои весьма поучительно почитать и новому поколению.
Серьезные, достойные люди сплотились в них, провозглашая права искусства и родного языка, опровергая столь укоренившееся в дворянском сословии предубеждение. Отечественных бойцов опередил в своем рвении Эрдей; в том же знаменательном году в Коложваре[175] открылся роскошный Национальный театр – и с большой торжественностью, возвысившей его авторитет. Два десятка мужчин и дам из лучших эрдейских фамилий, все почтенные, уважаемые лица, вызвались представить в нем первый спектакль, своим участием освятив этот новый храм нашей национальной культуры.
Вот как обстояло дело перед тысяча восемьсот двадцать пятым годом, который ознаменовал эпоху в жизни венгерской нации.
Забурлившая кровь, живой пульс во всех жилках общественного организма; воспрянувшие ото сна люди, сами себе не верящие, что могли спать, – и еще спящие, коим доселе мнится, будто и все спит кругом.
Не буду уж говорить о политических свершениях того года, о схватках в национальном собрании. Ни довольно умным, ни достаточно глупым себя не почитаю, чтобы в нынешние времена рассуждать о сем предмете. Есть вещи, о коих многое найдет сказать мудрец, но иногда и мудрость не помога.
Плоды свои принес этот год и в жизни общественной. Пожоньское собрание не только укрепило администрацию новыми, благими законами, но и общество пополнило новыми, интересными людьми.
Не все из них нам незнакомы.
Спустя несколько месяцев после его открытия прелюбопытную рознь можно обнаружить в стране, если приглядеться. Уже сложились противные партии, и нити взаимных симпатий и антипатий протянулись чрез всю общественную жизнь.
Немало известных нам лиц играет видную роль на той или иной стороне.
Первым должен быть упомянут граф Иштван, чье юношеское одушевленье вкупе со зрелой рассудительностью покоряет патриотов самых мудрых, чьи нравственные правила столь строги, что друзья не решаются выказать ему свою любовь, а враги – ненависть, хотя равно его уважают.
Миклош не ходит уже с ним больше под руку; страсть более пылкая увлекла его на более крутые дорожки. Горячие юные головы окружают его, рьяные патриоты, кто чувству повинуется прежде, нежели разуму. В общем мнении он уже начинает затмевать тех дряхлых кумиров, которые славу свою либо пережили, либо растеряли.
Что предвещал он однажды и чего своим призывным пением не могли добиться поэты – возвращение наших блудных аристократов домой, – свершилось благодаря регалиям, королевскому вызову в Пожонь. Всех вернуло на родину сословное собрание, в ком хоть чуть теплилась гордость. Не национальная, увы; во избежание недоразумений сразу должен заявить: самая обыкновенная кичливость.
И если перед десятичасовым совместным заседанием постоять у входа, наблюдая с радостно замирающим сердцем этих статных, бравых патриотов, как они подкатывают один за другим на своих великолепных упряжках – шляпы с перьями, венгерки со шнуровкой и опушкой, ментики на плечах, руки на усыпанных бирюзой эфесах, франтовски подкрученные усы или Тухутумовы[176] окладистые бороды, – и узнавая в них парижских наших знакомцев: Белу Карпати, Фенимора, Ливиуса и прочую родовитую знать, ах! Радость эту ничто бы не омрачило, не запинайся только большинство их так мучительно, когда приходится выговорить всего лишь три венгерских слова: «Я голосую за» (или «против»); дерзни хотя один не по-латыни речь произнести…
Не узнать и венгерского набоба Яноша Карпати в его пышном, сверкающем драгоценными каменьями наряде, в коем он во всей своей грузной красе словно воплощает косность и неподвижность, служа вечной мишенью для язвящих стрел юной оппозиции. И нет среди них острей и ядовитей тех, что посылает в него племянник, которого, не будь даже иных поводов, сама возможность публично травить дядюшку уже заставила бы воротиться в милую отчизну.
Не так уж влекли его на это национальное собрание мысли о молве, известности, славе, о том, что здесь может он блистать во всем великолепии, покоряя супруг и дочерей съехавшихся отовсюду вельмож. Куда заманчивей именно эти ежедневные встречи с дядюшкой в таком месте, где тот не может от них уклониться, где смертельные оскорбления можно ему наносить и никто не вправе оградить его от этого.
Будь дядя в оппозиции, Бела примкнул бы к консерваторам. А так – наоборот: оппозиционером заделался, и столь рьяным, что даже собственные сподвижники начали в нем сомневаться.
И еще с одним знакомым именем мы теперь будем встречаться чаще – не в ведомостях собрания, не в отчетах и жарких спорах на заседаниях или в светской хронике венских газет, а при каждой свободомыслящей акции, под каждым благотворительным подписным листом, в списках учредителей всех национальных институций. Это Рудольф Сент-Ирмаи, которому во всех филантропических или просветительных начинаниях сопутствует обычно и другое имя: Флоры Сент-Ирмаи Эсеки.
Итак, все воротились домой.
Большие события готовятся, в этом все согласны.
Серьезные идеи, далеко идущие реформы занимают публику, газеты в кофейнях нарасхват, на званых обедах и вечерах рассуждают не об одной только охоте да материи на платье. Дамы тщательней начинают одеваться, общественное мнение – низвергать неугодных и возвышать избранников. Днем публика ходит на балкон в сословное собрание с таким же любопытством и охотой, как в театр, а вечером отцы отечества в театр еще охотней, чем на заседания.