Никогда она еще так не пела! Голос ее то звенел нежной стеклянной гармоникой,[134] то жаловался печальной флейтой, затмевая звучанье оркестра. А вот опустился на октаву, на две и благородным, полнозвучным колоколом отозвался в сердцах. Это не искусничанье было, а искусство; не чары, не соблазн, но сам идеал, сама поэзия!
Публика, словно раскаиваясь в своем непостоянстве, теперь была растрогана вдвойне.
Есть особый род восхищения: некий безотчетные, безымянный гул, неподдельный, как золото, и потому столь же драгоценный. Этот неясный гул – то невольный вздох, то поощрительный шепот, – который красноречивей всяких рукоплесканий, и сопровождал от начала до конца первую арию Жозефины, не выдавшую ни тени, ни малейшего признака душевной слабости.
Инфернальная ложа онемела. Если бы пассажир, после внезапного взрыва котла идущий ко дну вместе с обломками парохода, мог описать свое состояние, лишь оно дало бы некоторое представление о чувствах юных «несравненных».
– Что это? Интриги? Заговор! Комплот! Чьи это происки? Неужто предатель среди нас? Вот скандал. Ведь эти аплодисменты оплачены! Кто-то подстроил. Наверняка те трое приезжих из Венгрии. Да нет, для этого они слишком скупы! Положение просто пиковое…
Такие и подобные восклицания оглашали инфернальную ложу. Под конец томимый неизвестностью Абеллино не выдержал и заявил, что подымется к Рудольфу и дознается, есть ли связь между этим скандалом и их сепаратизмом.
– Ага, – сказал он, влетая к нему в ложу, – и у гордой Мэнвилль, значит, богатые поклонники есть!
Рудольф молча пожал плечами, как бы в знак того, что не понимает этого силлогизма без складу и ладу.
– Но такого повального сумасшествия не бывает же без поклонников, этого ты не станешь отрицать?
– Допустим, поклонники у нее есть, но почему непременно богатые?
– Значит, ты полагаешь, что этакую шутку и задаром можно сыграть? Ну, это действительно чудеса. Тут остается только с победой поздравить – хоть кого из наших.
– Но некого; победа-то ведь не наша.
– Выходит, вы тут знаете, чья? Скажите же, я не проболтаюсь.
– А вон, гляди, на галерее, вон, в середине; его по платью со шнуровкой сразу отличишь: здесь такого не носят.
Абеллино направил туда свой бинокль.
– Bon Dieu![135] Это еще кто?
– Столярный подмастерье от мосье Годше, – ответил Рудольф спокойно.
– Va-t'en note[136], – огрызнулся Абеллино и выскочил вон из ложи.
– Ну вот и говори им правду после этого, – вздохнул Рудольф, обращая бинокль к ложе золотой молодежи, которая в свой черед без устали вертела биноклями в поисках знакомых среди нежданных врагов. Но тщетно, загадка оставалась загадкой.
Абеллино же искал тем временем мосье Оньона, с которым и столкнулся на лестнице. У бедняги был совсем убитый вид. Денди наш ухватил его за шиворот.
– A kingdom for a horse![137] Коня за свистки, ты, владыка свистунов!
– Ах, сударь, никакой я больше не владыка. Я свергнут, я пропал. Слышите эти смертоубийственные аплодисменты? Я бегу, спасаюсь оттуда.
– Беги, но только за свистунами – да за тезками своими.[138] Раз они пошли на все, пойдем и мы.
– Они! Они! Но кто эти «они»? Знай я хоть одного из этих в зале, сразу бы догадался, кто за их спиной. Но тут незнакомые все рожи сплошь. Откуда мне знать, кто приказывает им?
– Ладно, Оньон, вы трус, и вам это даже идет; но джентльмены никому не позволят издеваться над собой. А теперь убирайтесь и лучше связку настоящих «оньонов» пришлите вместо себя.
– Ах, сударь! И вы думаете, у кого-нибудь достанет духу их швырять?
– Fripon! У меня, например.
– Упаси господь, сударь, уж лучше я тогда сделаю еще одну попытку, последнюю, дам в антракте своим людям указание шикать; свист сейчас может плохо обернуться, а хорошенькое chut[139] с меньшим риском, но тот же эффект произведет.
– Так ступайте позаботьтесь, как поправить дело, а не то мы сами возьмемся!
И Абеллино воротился в ложу ко львам, рассказывая, какой нагоняй задал этому Оньону. Геройские его действия встретили полное одобрение, и клуб изъявил готовность, если Оньон надует, сдержать обещание Карпати и забрать все в свои руки вместо этого канальи.
Первый акт благополучно между тем окончился; исполнители и слушатели остались довольны друг другом, что бывает редко. В антракте герцогиня Беррийская получила, однако, неожиданное известие, и обе знатные дамы покинули ложу.
Юные титаны сочли это добрым знаком. Из молодцов мосье Оньона многих стесняли эти высокие гостьи, а теперь можно было развернуться.
Во втором действии г-же Мэнвилль выходить не сразу; до нее еще находится занятие для исполнителей разных мелких ролей.
Это оказалось очень кстати: можно было загодя на них испробовать оружие мести. Чтобы наточить его, годились и другие.
Но вот и сама Семирамида. Задумчивая ее ария – как сон, как легкое дуновение; мелодия будто и не слуха даже касается, а сердца самого, будя далекие, полузабытые отголоски.
Посредине этой тихой, мечтательно-элегической арии, замирающей до еле слышного пианиссимо, кто-то в третьем ярусе, как заранее г-ном Оньоном и было расписано, принялся сладко, на разные лады позевывать, с толком, с расстановкой перебирая все гласные алфавита.
Но вдруг к этим гласным прибавился согласный, которого, впрочем, ни в одной азбуке не встретишь, ибо то был просто громкий хлопок: кто-то пятерней с размаху запечатал разинутую пасть.
В публике одни засмеялись при этих зевках и звонком шлепке, другие цыкнули. Потом тишина восстановилась, и г-жа Мэнвилль беспрепятственно продолжила свою арию.
Юные титаны при первом же зевке обратились в слух: вот сейчас и начнется chut.
И правда, одновременно со шлепком где-то шикнули раз, другой, но неизвестно еще – кому: не то артистке, не то зевающему, а может, засмеявшимся. И – все, больше ничего.
Ария кончилась – и никакого шиканья. Напротив, слушатели хлопали, – не дожидаясь антракта, вызывали удалившуюся исполнительницу на сцену.
Тогда долго сдерживаемый гнев вырвался наружу. Стала шикать инфернальная ложа. Но что это было в сравнении с рукоплесканиями?… Так, ветерок, который только раздувал пламя воодушевления.
– На ярусы! На ярусы! – вскричал Абеллино. – Скандал, так уж скандал! И как это я заранее об этих вязках луку не позаботился!
Частенько вздыхаем мы о том, чего нет и все равно не будет. А как быть, если какой-нибудь удалец раздобывает вдруг желаемое нами лишь для виду?
Ибо так случилось с Абеллино. Стоявший рядом сиятельный компатриот, услыхав, за чем остановка, бросился на рынок, скупил у торговок все, что было, и явился весь в луковичных гирляндах.
– Вот он, лук!
Выхода не оставалось. Приходилось и в самом деле идти до конца, исполнять принятую на себя геройскую роль. И Карпати воскликнул:
– Вперед, дружище! На ярусы!
Но у него достало таки осмотрительности хоть вперед себя послать сиятельного юнца.
И юные титаны ринулись на громокипящий Олимп в надежде поднять дух своих приспешников дружным этим появлением.
Но увы, все союзное войско к тому времени рассыпалось, распалось самым плачевным образом.
Как Рудольф и подозревал, тайные полицейские функции перехватили столярные подмастерья мосье Годшё. Увлекаемые товарищем, они не только выражали восхищение и признательность народной любимице, но заодно и подавляли в самом зачатке поползновения Оньоновой клаки.
Уже во время первой оперы проще простого было приметить отряженных хлопать по знаку из инфернальной ложи и легче легкого догадаться, что они же и шикать будут на представлении второй. И в антракте, когда в зале стало посвободней, к каждому клакеру пристроилось по здоровенному молодцу-подмастерью: едва тот успевал шикнуть, как с роковой методичностью получал чувствительный тумак или тычок локтем – и во избежание нового уже знай себе помалкивал. «Un soufflet pour un sifflet!» Это служившее паролем бонмо означало: «За свисток – затрещина!» И такого воздаяния хватило с лихвой, чтобы заставить противника умолкнуть. Сполна получив свое, зевун решил, вероятно, уж лучше дома отоспаться. Вся клака была обезврежена, и мосье Оньону оставалось только гадать, куда его люди подевались, – как сквозь землю провалились!