Легче всего получалась повышенная температура - либо при помощи носового платка, подогретого на паровом отоплении, а потом пристроенного рядом с термометром, либо осторожным пощелкиванием головки термометра ногтем большого пальца. Последний способ пользовался наибольшим распространением, хотя и содержал в себе некоторую долю риска: легко было загнать ртуть на сорок градусов и с позором вылететь с приема.
Наиболее уютной из всех палат лазарета считалась палата старшей роты. Из ее окон через двор был виден столовый зал, и утром в ней можно было, лежа на койке, наблюдать, как твои товарищи старательно прогуливаются церемониальным маршем.
- Прекрасное зрелище,- потягиваясь, говорил в подобных случаях Борис Лобачевский, - возвышающее душу.
Он безошибочно умел попадать в лазарет, когда ему только хотелось, и обязательно выписывался в пятницу, чтобы в субботу пойти в отпуск.
- Ты непоследователен, - с досадой возражал ему всерьез болевший желудком Котельников. - Ты же всегда говоришь, что не любишь воинских забав.
- Я не люблю в них участвовать, - отвечал Лобачевский, - а потому мне доставляет удовольствие смотреть, как ими занимаются другие. - Он отлично умел ладить со всеми врачами и даже со сварливым Оскаром Кнапперсбахом, по специальности акушером и назначенным в корпус по совершенно загадочным соображениям.
Во время его ночных обходов он, в точности подражая его голосу, в нос кричал;
- Оскар! Оскар! Что ты со мной сделал?
- Ну что я с вами сделал? - удивлялся Кнапперсбах, еще не успев определить - сердиться ему или беспокоиться.
- Простите, ваше превосходительство, - очнувшись, говорил Лобачевский, - у меня был бред.
От такого ответа Кнапперсбах сразу таял, он был всего лишь статским советником и на величание превосходительством права не имел.
- Успокойтесь, молодой человек, успокойтесь. Фельдшер, дайте ему брому,
И, вылив бром в плевательницу, Лобачевский успокаивался, потому что цель его была достигнута. Его не пускали в классы, и письменную работу по астрономии он мог делать в своей палате, что было чрезвычайно удобно.
В превосходном расположении духа он однажды встретил в коридоре толстую сестру Пахомову, которая потрясала кулаком и бормотала, видимо, недобрые слова.
За шесть лет верной службы она не получила ни единой награды и только что из письма подруги узнала, что та награждена уже дважды. От этого она настолько расстроилась, что ее накладные волосы съехали набекрень.
- Безобразие, - согласился с ней Лобачевский,- наверное, козни Оскара.
В этом она не сомневалась и по адресу Кнапперсбаха произнесла яростную обвинительную речь. Он был злым, негодным старикашкой и преследовал ее за то, что сам разбил кружку Эсмарха.
- Сударыня, - сказал Лобачевский, - хорошо, что вы меня встретили, потому что с моей помощью справедливость восторжествует, - и обещал похлопотать о награде через своего вымышленного дядю, товарища морского министра. - Напишите прошение, уважаемая сестра.
Но сестре это оказалось не под силу, и за нее написал он сам. На четырех страницах, решительно обо всем, начиная с разбитой кружки и кончая сестрами, награжденными за то, что они ухаживали не столько за больными, сколько за здоровыми.
Растроганная сестра Пахомова подписала прошение и подарила Лобачевскому среднего размера выборгский крендель.
Конечно, Лобачевский собрал у себя в палате своих друзей, щедро угостил их кренделем и прошением и попросил высказаться.
Друзья были в восторге и постановили Пахомову наградить. Она этого заслуживала.
Андрюша Хельгесен обещал принести из дому большую серебряную медаль, полученную его пойнтером на собачьей выставке, а Домашенко и Бахметьев взялись составить подобающий случаю приказ.
Торжество вручения медали происходило конспиративным порядком, в тишине зубоврачебного кабинета, и сестра Пахомова волновалась.
Бахметьев произнес речь в стиле речей его превосходительства директора. Покашливал и, останавливаясь, долго рассматривал потолок.
Затем Домашенко строго официальным тоном огласил приказ, и Лобачевский на резиновой надувной подушке поднес сестре синюю бархатную коробку с медалью.
Последним выступил Хельгесен. Тоже с речью, но на французском языке, и с букетом из шести белых роз по одной за каждый год службы сестры.
Прочие сдержанно аплодировали и приносили свои поздравления.
- Послушайте, - вдруг перебила их сестра, - почему же на этой медали изображены две собачки?
Лобачевский, однако, не растерялся.
- Это символ верности и милосердия, - пояснил он и посоветовал медаль ни в коем случае никому не показывать. - Оскар страшно разозлится, если узнает, что прошение шло помимо него.
- Конечно, конечно, - согласилась сестра. Спрятала медаль на груди, а цветы под фартуком и убежала, сияя гордостью.
- Жизнь великолепна, - резюмировал все происшедшее Лобачевский, - но больше всего я хотел бы быть на ее месте, ибо, как известно, только дураки испытывают совершенное счастье.
- Брось, - с неожиданной резкостью ответил Бахметьев. - Мы с тобой тоже дураки.
10
В ночь с пятницы на субботу над койками растопыренными пальцами вверх сушились в мыле свежевымытые замшевые перчатки.
Утра субботы начиналось особо приподнятым настроением духа и особо старательным приведением в порядок собственной своей персоны.
До завтрака шли занятия, на которых трудно было сосредоточиться. Лекции тянулись значительно дольше обычного, и без часов казалось, что звонок определенно запаздывает.
Зато после завтрака время летело вихрем. Не хватало платяных и сапожных щеток, и перед зеркалами собиралось столько народу, что бриться приходилось, выглядывая из-за плеча впереди стоящего.
В два часа начиналось долгожданное увольнение.
- Господин лейтенант, старший унтер-офицер четвертой роты Бахметьев просит разрешения идти в отпуск. Билет номер тридцать два.
- Идите, - разрешил дежурный офицер, и, повернувшись кругом, Бахметьев пошел.
Он шел невесело. Он совсем не испытывал той радости, которую ему следовало бы испытывать, и даже ясный морозный день на набережной не принес ему облегчения.Снег скрипел под его ногами, иней садился ему на башлык, солнце высоко стояло над Невой, и трамваи с веселым звоном сворачивали на Восьмую линию.
- Вася! - позвал его запыхавшийся Овцын. - Чудесно!
- Да,-согласился он, хотя ничего чудесного вокруг себя не видел. - Прости, мне налево. Я домой.
Овцын специально бежал, чтобы его догнать, и, конечно, обиделся. Но сразу же забыл о себе, потому что очень любил Бахметьева.
- Что с тобой такое?
- Со мной ничего такого, - сухо ответил Бахметьев. Приложил руку к фуражке и быстро зашагал прочь.
Теперь он совершенно зря обхамил добрейшего Степу Овцына, и от этого ему стало еще хуже. Жизнь была невыносимо глупой и просто ни к черту не годилась.
Дома ждала расслабленная, вечно страдающая мать, запах одеколона и валерьяновых капель, новые жалобы на карточную игру усатого купидона отчима, на скверный характер хмурой сестры Вареньки, на масло, которое стоило полтора рубля фунт, на прислугу и на погоду.
Конечно, с деньгами было плохо, совсем плохо. Конечно, с фронта от старшего брата Александра снова не было писем. И конечно, у Вареньки уже сидела ее подруга Надя, которую лучше было бы никогда в жизни не встречать.
Лихость. Проклятая, никому не нужная гардемаринская лихость. Пользуйся обстоятельствами и действуй. И как назло, обстоятельства сложились благоприятно.
Он совсем не хотел на ней жениться. Она слишком много вздыхала и говорила о любви. У нее был альбом с невозможными стихами и коллекция фотографий актеров, которых она обожала.
Он вообще не собирался жениться сразу же по выпуске из корпуса. Это было бессмысленно и даже опасно для службы, и все-таки неизбежно. Есть вещи, которых порядочные люди, к величайшему сожалению, не делают. Но даже с женитьбой дело обстояло не просто. До выпуска оставалось пять с половиной месяцев, - слишком длинный срок в данном неприятном случае. Значит, предстояли объяснения с ее родителями и дома, укоры, нравоучения, слезы, истерики и всякое прочее.