А кто-то из хохочущих зевак сказал:
— Нет, Сократ! Не подойдет она тебе: уж больно норовиста!..
— Ошибаешься, приятель, — возразил ему Сократ. — Тому из наездников большая слава, у кого норовистая лошадь! — и помог освободить из устья горшка крутобедрую Ксантиппу…
И в тот же день, отвезя тележку с непроданными горшками Ксантиппы в дом к отцу ее, гончарному мастеру Нактеру, посватался Сократ, а погодя неделю, в праздник Кружек, справили они с Ксантиппой свадьбу в сопровождении друзей и факельного шествия. В приданое же дочери отдал Нактер пятьсот кустов виноградника из своего участка в близлежащей деревушке Гуди.
…И Сократ не ошибся в Ксантиппе: несмотря на норовистый нрав, сделалась она и любящей женой, и домовитой хозяйкой, а Лампроклу — матерью, строгой, но справедливой. Была, как говорили, и Ксантиппа счастлива мужем, и только одно огорчало ее: нужда глядела в доме из каждого угла, Сократ же не стремился к денежной жизни; сам довольствуясь малым, он призывал к тому же сына и жену, говоря: «Мы едим, чтобы жить, а другие живут, чтобы есть». Когда Ксантиппа ссылалась на богатых, у кого рабы живут лучше, чем Сократова семья, он отвечал: «А что проку от богатства? Оно лишь развращает человека». И повторял: «Серебряные сосуды и пурпурные одежды в театре хороши, а в жизни — смешны!»
И позвал он однажды к обеду богатых гостей, Ксантиппе же сделалось стыдно за скудность стола, но Сократ ее утешил, говоря: «Не тревожься. Если они люди порядочные, они пас не осудят, а если пустые, то нам до них дела нет».
Своим привычкам он не изменил, большую часть времени проводя в беседах с афинянами, и только появлялся перед ними не в драном хитоне, как прежде, а в чисто выстиранном и заштопанном Ксантиппой; когда же отправлялся к именитым людям или в театр, то, по настоянию жены, надевал еще сандалии. В ответ на упреки Ксантиппы, что-де, имея возможность хорошо зарабатывать, беря за свои собеседования какую-либо плату, он этого не делает и делать не хочет, спросил ее Сократ:
— Какой из божественных даров, Ксантиппа, мы более всего ценим в женщине?
— Ее красоту, наверно, — ответила жена, вспомнив о своей пригожести.
— А в мужчине?
— Думаю, что разум…
— А теперь скажи: как мы называем женщину, кто главный дар богов, свою красу, продает за деньги?
— Продажной девкой! Как же еще!
— Так не вправе ли мы и мужчину, торгующего своим умом, уподобить продажной девке?
— Но ведь софисты-мудрецы берут за обученье плату! — нашла что возразить Ксантиппа.
Сократ же сказал:
— Потому-то я уподобляю их блудницам!..
Когда же не хватало у Сократа слов образумить жену, хватал он ее в охапку и, целуя, душил в своих могучих объятиях, а не то — смеясь, пускался перед нею в пляс; плясал он часто и охотно, говоря Лампроклу, что такое упражнение полезно для крепости тела, и сын, хохоча, пускался в пляс с отцом…
И отступившись, наконец, от нареканий мужу, смирилась Ксантиппа с участью своей, довольствуясь ведением хозяйства на средства, что приносил им виноградник в Гуди да выводок кур…
…И, подобно горящему факелу, что освещает темные своды пещеры, неустанная мысль и слово Сократа озаряли светом разума учеников его, рождая в их лице создателей неведомой в Афинах нравственной философии, ибо обращались в сочинениях своих не к мертвому космосу, не к загадкам физики и математики, а к тайнам человеческой души и разума.
И, в подражание Сократовых речей, форму для писаний выбрали ученики доступную для всех, в вопросах и ответах. Темы же их философских диалогов ясны из их названий: «О том, что люди не от ученья хороши», «Об избытке», «Что нужно человеку», «О дурном поведении» — назывались сочинения Критона, призывавшие к добру и истине; и тому же самому учили диалоги Симона, названные после «Кожевническими» (ибо держал Симон для пропитания семьи кожевню): «О справедливом», «О том, что добродетели нельзя научиться», «О мужестве», «О предводительстве над народом», «О чести», «Об усердии и труде», «О стяжательстве», «О похвальбе» и прочие. Диалоги же колбасника Эсхина отличали столь искусный слог и сила мысли, что лучшие из них злословы приписали после самому Сократу, хотя речей своих тот не записывал.
И замыслив переплюнуть творения друзей Сократа, самозваный ученик его Критий сочинил в ту пору философскую драму «Сизиф»[61], но, подобно тому, как не утаить шила в мешке, так же и дару поэта Крития не удалось сокрыть в «Сизифе» честолюбивого зломыслия, ибо доказывал он в драме, что вера и законы есть установление правителей, а не богов и не народа. Когда же, в день успеха представления «Сизифа» в театре Дионисия, явился Критий с лавровым венком на голове, в шитом золотом лазурном хитоне к афинскому Марсию, дабы насладиться похвалой его, Сократ, сидевший на крыльце своей хибары в окружении друзей, спросил его:
— Судя по тому, с какой поспешностью ты к нам пришел, любезный Критий, тебе не терпится услышать похвалу «Сизифу», не так ли?
— Ты очень прозорлив, учитель, — ответствовал Критий, потупя глаза.
Сократ же сказал:
— Так разве тебе не хватило похвал, которые ты получил в театре? Я слышал, тебе устроили овацию…
— Да не в этом дело, Сократ, — смутился Критий. — Не скрою, что я был бы рад твоей похвале. Только мне куда важнее выслушать твое суждение. Мне говорили, ты прочел «Сизифа»…
— Вот теперь ты выразился верно, Критий: мое суждение тебе важнее всех похвал.
— Да, Сократ, важнее и оваций и поношений.
— Клянусь харитами, славно сказано, Критий! Видно, ты и впрямь считаешь меня сведущим в этом деле. Признаюсь, что и для меня мнение одного сведущего дороже мнений тысяч людей несведущих. А ведь среди тех, кто был на представлении, наверняка немало и таких, кто больше обращает внимание на костюмы лицедеев и красоту декламации, чем вдумывается в смысл драматического сочинения.
И Критий, усмехнувшись, признал:
— Невежд там было предостаточно, Сократ!
— А драма твоя вот, — сказал Сократ, вытащив из-за пазухи свиток и отдав его Критию. — Не потеряй ее. А теперь мое суждение: мысль «Сизифа» мне кажется и неверной, и даже порочной.
— Но почему, Сократ?! — воскликнул растерянный Критий. — А может, ты меня неверно понял?
— Что ж, давай рассмотрим, понял или нет.
— С радостью, учитель! — приободрился было Критий.
— А утверждается тобою, Критий, вот что: подобно сизифову труду, тщетны упования людей, что будто бы законы и веру для них устанавливают боги. — И добавил Сократ, поглядев на друзей: — Для тех, кто, как Критий, богов не признает, давайте считать под этим словом совесть. Так вот, а тщетны эти упования людей потому, как сказано в «Сизифе», что на самом-то деле и законы и вера есть хитроумные изобретения правителей, чтобы держать народ в повиновении. Так ли я понял, Критий?
— Клянусь Гераклом, ты правильно понял! Но почему, Сократ, ты эту мысль назвал неверной?
— Сейчас узнаешь. А сперва ответь: справедливы ли законы Драконта[62]?
— Ни в коем случае!
— А законы Ликурга[63] и Солона?
— Конечно, справедливы…
— Почему же? Не потому ли, что они, в отличие от законов Драконта, выражали единомыслие граждан?
— Именно поэтому!
— Можем ли мы сказать тогда о законах Ликурга и Солона, что, хотя они и названы по именам правителей, на самом-то деле они установления богов, то есть совести, если тебе так больше подходит, Критий?
— Да, Сократ, хотя они, эти законы, и исходили от правителей, но выражали добрую волю граждан.
И тогда сказал Сократ:
— Но ведь ты в своем «Сизифе» утверждаешь, что законы и вера — хитроумные изобретения правителей для укрепления собственной власти!
И в замешательстве сказал краснеющий Критий:
— В самом деле, Сократ, пожалуй, мне следует уточнить в стихах, что речь идет о законах и вере неправедных.