У Молли тоже было чем поделиться. Какие-то козы сумели забраться в виноградники и повредили некоторые из самых старых лоз. Растения наверняка восстановятся, но урожай этого года в той части виноградника был потерян. Еще у нас случилось несколько крупных вторжений диких кабанов на сенокосные угодья; самый главный ущерб от них заключался в том, что кабаны затоптали траву до такой степени, что скосить ее стало почти невозможно. Лозум из деревни привел своих собак и пустился в погоню. Он убил большого вепря, но кабаны успели сильно порвать одного из его псов. Я тихонько вздохнул, понимая, что мне вскоре придется заняться этой бедой. Мне никогда не нравилась охота на кабанов, но теперь она необходима. Толлмен опять начнет уговаривать завести собственную свору.
И каким-то образом, пока я рассеянно размышлял о вепрях, собаках и охоте, тема разговора изменилась – и оказалось, что Молли тянет меня за рукав, спрашивая:
– Ты не хочешь посмотреть, что мы сделали?
– Конечно, – ответил я и, оставив на столе жалкие остатки нашей небрежной трапезы, отправился следом за женой и дочерью.
Сердце мое упало, когда я понял, что она ведет нас в детскую. Неттл бросила на меня взгляд через плечо, но мое лицо осталось бесстрастным. Неттл не видела комнату с той поры, как Молли занялась ее обустройством. И когда открылась дверь, я понял, что тоже ее не видел.
Изначально комната представляла собой салон для встреч с важными гостями. В мое отсутствие ее тщательно переделали, собрав все, о чем женщина могла только мечтать в ожидании ребенка.
Стоявшая в центре комнаты колыбель была из выдержанного дуба, и у нее имелась хитроумная педаль: если нажать на нее, колыбель начнет тихонько покачиваться, баюкая ребенка. С изголовья смотрел резной олень Видящих. Наверное, ее велела изготовить леди Пейшенс в начале своего пребывания в Ивовом Лесу, когда все еще надеялась зачать ребенка. Колыбель ждала, пустая, много десятилетий. Теперь она была выложена мягкими постельными принадлежностями и укрыта кружевным пологом, чтобы ни одно насекомое не могло ужалить того, кто в ней лежал. На низкой кушетке, выложенной пышными подушками, мать могла бы устроиться полулежа, чтобы покормить ребенка, а пол был устлан пышными коврами. Широкие окна смотрели в сад, находившийся во власти первого осеннего листопада. Толстые стекла прикрывали сначала кружевные занавески, потом – прозрачные шелковые и, наконец, плотные шторы, чтобы сдерживать как яркий солнечный свет, так и холод. Был еще разрисованный стеклянный колпак для лампы, чтобы приглушить и ее свет. За причудливой кованой ширмой из цветов и пчел в большом камине плясало низкое пламя.
Молли улыбнулась при виде нашего изумления.
– Разве это не прелестно? – тихо спросила она.
– Это… красиво. Такая умиротворенная комната, – сумела проговорить Неттл.
У меня же отнялся язык. Я так отстранялся от фантазий Молли и вот теперь с головой окунулся в ее бред. Глупая тоска, исчезнувшая было в пути, пробудилась во мне, точно пламя, с ревом взметнувшееся среди обугленных ветвей. Ребенок. Как было бы замечательно, если бы наш малыш существовал на самом деле, если бы я мог смотреть, как он растет, если бы Молли действительно сделалась матерью… Я притворился, будто закашлялся, и потер лицо. Подошел к лампе и изучил цветы, нарисованные на колпаке, с внимательностью, которой они не заслуживали.
Молли продолжала разговаривать с Неттл:
– Когда Пейшенс была жива, она показала мне эту колыбель. Она стояла наверху, на чердаке. Пейшенс велела ее сделать в те годы, когда они тут жили с Чивэлом, когда она еще не потеряла надежду забеременеть. Все эти годы колыбель ждала. Она была слишком тяжелой, чтобы я сдвинула ее в одиночку, но я позвала Ревела и показала ему. И он устроил так, что ее перенесли вниз для меня, и, когда дерево отполировали, она оказалась такой миленькой, что мы решили – надо и впрямь всю комнату переделать, чтобы она стала такой красивой детской, какой заслуживает эта колыбель. А, и подойди-ка сюда, только глянь на эти сундуки. Ревел их нашел на другом чердаке, но разве не чудесно, что древесина такая похожая? Он подумал: быть может, дуб рос прямо здесь, в Ивовом Лесу, – это объяснило бы сходство по цвету с колыбелью. В этом сундуке одеяла, одни из шерсти, для зимних месяцев, а другие полегче, для весны. А весь этот сундук – да, я сама этим потрясена – заполнен одеждой для ребенка. Я и не осознавала, сколько нашила для него, пока Ревел не предложил все сложить в одно место. Размеры разные, конечно. Я не такая дурочка, чтобы шить только маленькие платьица для новорожденного.
И так далее. Слова лились из Молли, как будто она много месяцев ждала возможности поговорить о своих мечтах и о ребенке без обиняков. Неттл улыбалась и кивала, не пряча глаз. Они сидели на кушетке, вынимали одежду из сундука, раскладывали и разглядывали. Я стоял и смотрел на них. Думаю, на миг Неттл угодила в ловушку материнской мечты. Или, сказал я себе, у них одинаковая тоска – у Молли по ребенку, которого она уже не могла выносить, а у Неттл – по ребенку, которого ей было запрещено выносить. Я увидел, как Неттл взяла маленькое платьице, приложила к своей груди и воскликнула:
– Такое миниатюрное! Я и забыла, какие дети маленькие; прошли годы с той поры, как родился Хирс.
– О, Хирс, он был чуть ли не самым крупным из моих детей. Только Джаст оказался крупней. Младенческие одежки Хирса он перерос за пару месяцев.
– Я это помню! – воскликнула Неттл. – Его ножки высовывались из-под подола рубахи, и мы его укрывали, но миг спустя он пинками скидывал одеяло.
Меня захлестнула чистейшая зависть. Они ушли, обе, в то время, когда меня в их жизни еще не существовало, назад в уютный, шумный дом, полный детей. Я не ревновал Молли из-за лет, прожитых в браке с Барричем. Он был для нее хорошим мужем. Но когда я смотрел, как они перебирают воспоминания, которых я был лишен, во мне как будто медленно поворачивали лезвие ножа. Я глядел на них, вновь сделавшись чужаком. А потом меня словно обдало сквозняком из приоткрывшегося окна или распахнувшейся двери – я осознал, что сам отстраняюсь от Молли и Неттл. Я подошел, сел рядом с ними. Молли взяла из сундука пару маленьких вязаных ботиночек и с улыбкой предложила их мне. Я взял, не говоря ни слова. Они почти затерялись на моей ладони. Я попытался вообразить маленькие ножки, которым пришлась бы впору такая обувь, и не смог.
Я перевел взгляд на Молли. В уголках ее глаз были морщины, и морщины обрамляли ее рот. Розовые, чувственные губы поблекли и увяли. Я вдруг увидел в ней не Молли, а женщину пятидесяти с лишним лет. Ее роскошные темные волосы поредели, в них появились седые пряди. Но она смотрела на меня с такой надеждой и любовью, чуть склонив голову набок. И я что-то еще увидел в ее глазах – что-то, чего там не было десять лет назад. Уверенность в моей любви. Осторожность, свойственная нашим отношениям, исчезла, стерлась дочиста за последние десять лет вместе. Она наконец-то осознала, что я ее люблю, что она для меня превыше всего. Я наконец-то завоевал ее доверие.
Я посмотрел на маленькие серые ботиночки в своей руке и всунул в них два пальца. Сплясал пару танцевальных шагов на своей ладони. Молли протянула руку, чтобы остановить мои пальцы, и забрала обувь для нерожденного ребенка.
– Уже скоро, – сказала она и прислонилась ко мне.
Неттл посмотрела на меня, и в ее глазах была такая благодарность, что я почувствовал себя победителем в битве, хоть минуту назад и не подозревал о ней.
Я прочистил горло и сумел проговорить неохрипшим голосом:
– Я бы выпил чашку горячего чая.
Молли, выпрямившись, воскликнула:
– Знаете, мне и самой хочется прямо сейчас именно этого!
Словом, несмотря на усталость после путешествия, тот день прошел хорошо. Несколько позже, тем же вечером, мы поужинали по всем правилам, как того желала Натмег, а потом выпили немного бренди, превзошедшего мои ожидания. Перешли в кабинет, где Неттл отказалась заглянуть в мои аккуратные бухгалтерские книги, сказав, что уверена – в них все в порядке. Она твердо заявила, что уедет утром. Молли попыталась ее отговорить, но безуспешно. Я почти дремал в кресле у камина, когда Неттл тихонько проговорила, сидя в углу дивана: