Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Письмо от мамы пришло в золотом конверте всего пару дней спустя. Ее конверты никогда не составляли пару с открытками, но всегда были самых ярких цветов, какие ей удавалось найти в открыточном ряду. Серебряные. Индиго. Сиреневые. На лицевой стороне открытки было солнышко – золотое и расписанное по трафарету. Я стояла посреди университетского почтового отделения и жадно впитывала мамины слова:

На улице чудесно. На днях брали Скарлетт и Хлои на прогулку. Я начала плакать. В конце концов убежала в ванную, заперлась там и стала плевать на пол. Заплевала весь пол. В этом есть нечто освобождающее.

Я представила себе маму, выплевывающую сгустки слюны на пол. Плюет и плачет. Плюет и плачет. Пытается плевками выпустить из себя печаль, выплеснуть на линолеум. Этот образ в моей голове выглядел жалким и отчаянным. Его было слишком тяжело видеть девушке, которая прежде позволяла матери быть только сильной. Чуть ли не первый раз я осознала, что можно рассказать собеседнику совершенно иную историю, когда тебя поддерживает пространство бумажного листа. Ты можешь говорить вещи, которые, возможно, не нашла мужества сказать в другом месте. Можно выпустить свою честность на страницу, а потом сложить ее и опустить в почтовый ящик. И прочь, прочь полетит отчет о твоих невзгодах.

Это письмо по-прежнему остается самой дорогой для меня частичкой мамы, как тайна, которую знаю только я. Эта открытка провисела на стене моей комнаты все четыре года учебы в колледже. Я взяла ее с собой в тот день, когда отправилась в Нью-Йорк.

* * *

– Тебе нужна помощь? – спросила мама, когда я энергично выволокла чемодан со сломанным колесиком на платформу.

– Нет, – сказала я ей. – Сама справлюсь.

Она сделала попытку потянуться к ручке, но я рявкнула на нее:

– Мне нужно сделать это самой! А тебе нужно научиться отпускать меня.

Она притихла. Я была груба. Я начинаю рявкать, когда знаю, что грядет расставание. Я как будто замыкаюсь и захлопываюсь. Последнее, чего мне хотелось, – это чтобы мама поняла, как все это нелегко мне дается.

На самом деле мне предстояло оказаться всего в паре часов езды от нее. Но каким-то образом мы обе понимали, что на этот раз происходит нечто иное. Это не было похоже на то «до свидания», какое говоришь перед отъездом в колледж или летний лагерь. Это «до свидания» сидело в гортани очень долго и заставляло надеяться, что ты многому научилась у другого человека, чтобы не пропасть, когда будешь одна.

– У тебя есть все, что нужно? – спросила мама.

Я кивнула.

– Я приготовила вот это для тебя. Возьми в поезд. Если проголодаешься… – она вытащила из своей красной сумки толстый сверток в фольге и уложила его в боковой карман моей ручной клади. Даже не разворачивая мятый серебристый куб, я знала, что это два сэндвича с арахисовым маслом и мармеладом. Четыре ломтика цельнозернового хлеба. Арахисовое масло от «Торговца Джо». Малиновое желе.

Она вручала мне эти свертки из фольги все последние пятнадцать лет. Они были первой формой религии, которую я познала в своей жизни, еще до Библии и церковной скамьи. Несколько сэндвичей, которые она всегда носила с собой, чтобы раздавать голодным на улицах в Нью-Йорке. Она никогда не садилась в поезд, идущий в этот город, не взяв их с собой. Она научила меня быть отважной маленькой девочкой, которая подходила к бродягам и вручала им сэндвичи с арахисовым маслом и бананом. И сколько бы сэндвичей она ни упаковала для раздачи, всегда оставался один для меня. Это был ее способ сказать мне: «Этот день – твой, но в дороге ты проголодаешься». Все эти годы мы называли ее сэндвичи «липкой любовью».

Именно к этому моя мама всегда велела мне стремиться – к липкой любви. Она отличается от любви прижимистой. Это куда более редкий вид любви, чем тот, которым мог бы одарить тебя твой бойфренд в восьмом классе. Она большая и громогласная. Она превращает тебя в человека, который оставляет что-то после себя, когда разворачивается и уходит. И хотя никто не может ни коснуться ее, ни понять ее ДНК, зато каждый может различить – по тому, как изменилась в комнате атмосфера, – что что-то осталось.

* * *

Когда поезд подошел к перрону, мама потянулась ко мне, чтобы обнять.

– Я люблю тебя. Будь умницей. Будь осторожна.

Мы отступили друг от друга, и я зашагала к вагону.

Я так надеялась, что двигатель поскорее заведется и мы тронемся в путь. Мне нужно было, чтобы она уехала домой. Как я и говорила, прощания никогда не были моей сильной стороной. Я предпочла бы уезжать ночью. Оставлять записку. Быстро уходить, а не замирать в объятии. Я не хочу быть той, кто остается стоять на перроне. Это самое трудное, когда заводишь новых друзей и выделяешь им местечко в сердце: приходится «не иметь ничего против», когда они скажут, что им пора уйти.

Я пыталась разглядывать других пассажирах. Они сидели, уставившись в свои газеты. Там были бизнесмены в костюмах, которые на августовской жаре казались пыточными инструментами для удушения. В двух рядах от себя я заметила женщину, стоявшую на перроне. Она приложила ладони к окну и прислонилась лбом к тонированному стеклу. Это была моя мама. Она искала меня взглядом. Еще один последний разок.

Она выглядела достаточно безумной, чтобы напугать пассажиров, сидевших впереди меня, – с ее седой головой и откровенным отчаянием, написанным на лице. В этот момент она не была похожа на стихотворение. Она была похожа на человека, который не умеет сказать «прощай».

Мама шла вдоль поезда, от окна к окну, пока не добралась до соседнего с моим. Я откинулась на сиденье и сползла как можно ниже, чтобы она меня не заметила. Если бы она нашла меня, то увидела бы, как с моих щек капают слезы. Она поняла бы, что я боюсь всего, что мне предстоит. Например, так и не найти смысл или упустить суть. Было ощущение, будто я упаковываю и складываю каждую эмоцию в тот же миг, как ощущаю ее, не желая взглянуть ей в лицо. Такие вещи становятся багажом, если не даешь себе время распаковать их.

Она несколько секунд вглядывалась внутрь вагона через окно, а потом вернулась к середине платформы – с красной сумкой на боку и в шлепанцах в тон. Я приложила ладонь к стеклу и стала мысленно писать ей письмо.

Мама!

Жизнь еще никогда не казалась такой ослепительной. Хоть ты и выглядишь чуточку смешно и жалко, расплющивая лицо о вагонное окно, мы обе знаем, что меня ждет яркая жизнь.

Это мой шанс заставить тебя гордиться мной, как никогда прежде. Я знаю, ты скажешь, что и так гордишься; что глупо делать своей жизненной мотивацией желание заставить кого-то гордиться. Но я ничего не могу поделать: я этого хочу.

Сейчас у меня есть шанс показать тебе, что я способна найти свое место в этом мире. Может быть, заодно найти и Бога. (Я знаю, что мы с тобой не всегда сходились во мнении на Его счет – как Он выглядит и чем пахнет. Но я все равно благодарю тебя за то, что ты дала мне объект веры, который есть нечто большее, чем мое собственное тело, даже если я его не вполне понимаю. Там, в Манхэттене, я не стану закрывать на Него глаза.)

Я знаю, ты беспокоишься за меня. Не потому, что думаешь, будто я ни на что не способна, а потому, что ты втайне всегда волновалась, что жизнь пролетит, а я так и не научусь топать по лужам или влюбляться. Могу пообещать тебе: я научусь. Если и есть на свете наставник в такого рода вещах, то им должен быть Нью-Йорк.

Спасибо, что отпустила. Даже если мы обе могли бы продержаться немного дольше, – спасибо, что отпустила меня.

С любовью,

Твоя девочка

Я никогда не говорила ей таких вещей в реальности. Как много из того, что думаешь и хочешь сказать другому человеку, никогда не просачивается в реальную жизнь! Эти вещи остаются запертыми в тайных комнатах внутри тебя. Они проживают короткую жизнь в сердцах людей, которые не имеют мужества сказать то, что они хотели сказать все это время. Некоторые люди уходят, и уезжают, и умирают, и меняются – а ты так и не собралась сказать им о своих чувствах.

3
{"b":"600428","o":1}