Когда-то я спрашивал у Алеся: какое прежде всего чувство он выносит из войны? Он тогда ответил: «Жажду». Если бы спросили у меня, я ответил бы иначе — выдержку и голод. Жили мы с женой тяжело. Спустили на толкучке все, что было можно. Я, конечно, понимал: Шретерово запрещение печатать повесть — это подозрения и новые испытания — беды. Но я, даю слово, засел за «Товарищей». И хотя довелось лавировать, работал с трепетной радостью. «Ага, разгадали, дошло! Значит, доходило и до других — кому адресовалось!» И пусть когда-нибудь скажут: «Печатался бог знает где», — все равно писать! В этом одна опора, единственный выход. И пусть «Товарищей» тоже прикроют, мне, возможно, удастся хоть словом переброситься с теми, для кого живу. Я забыл, что такое свежий воздух.
Встретились мы с Алесем через несколько месяцев. На Комаровских виллах, неподалеку от танка, стоявшего там с начала войны. Большой, трехбашенный, он пробился почти через весь захваченный уже немцами город. Многое раздавил своими гусеницами, многих немцев расстрелял из пулеметов и пушек, но здесь, подбитый, остановился и окаменел. И немецкие солдаты, проезжавшие позже мимо, не пропускали случая, чтобы не сфотографироваться на его фоне.
Я стоял и наблюдал как раз за одним таким случаем. Из подъехавшего бронетранспортера соскакивали солдаты. Залихватски поправляли пилотки, ремни на шинелях — готовились увековечить себя у некогда грозной машины. Алесь и верткий чубатый парень подошли ко мне неслышно, и я вздрогнул, когда Алесь дотронулся до моего плеча.
— Вчера тут происходило еще более страшное, — дыша мне в ухо, сказал он сипло. — Вешали, а потом снимались. Любят они гипнотизировать себя.
Он очень похудел. Глаза виновато и сердито поблескивали. Знакомые мне австрийская шапка и демисезонное пальто сидели на нем как чужие.
— А знаете, что осужденный кричал людям, когда его тянули к виселице? «Чего вы глядите? Возмущайтесь! Почему вы не возмущаетесь?»
— Всех не перевешают! — злобно сказал парень и кулаком, словно у него вместо руки была культяпка, вскосматил чуприну.
— Спокойно, Гриша, — попросил его Алесь.
— А что тут такого?
— А то, что в подобных местах всюду глаза и уши, — не выдержал я, сердясь на его разухабистость и представляя переживания человека, которого волокли на смерть.
— А как тогда быть со словами повешенного?
— Это правда, всему есть предел, — потупился Алесь. — Я тоже предупредил редакцию, что бросаю работу и еду учительствовать в деревню. Я почувствовал головокружение.
— Понятно…
Но по-настоящему я понял свое и Алесево положение позже — когда морозным февральским днем он, бледный, прибежал ко мне домой.
Дело в том, что «элита» решила отметить чем-нибудь торжественный выход сотого номера «Беларускай газеты». Подвернулись и деньги — большим тиражом выпустили «Календарь». Ну, а раз так, само собой напрашивалась бесплатная «идейная» выпивка с закуской, которая, кроме всего, по мысли ее инициаторов, должна была консолидировать силы, подать кое-кому надежду самому выбиться в «элиту». Что же касается моей особы, то мне вообще не было возможности отказаться — это окончательно демаскировало бы меня. К тому же в Минск с новой партией выкормышей и идеей создать Центральную раду опять приехал Акинчиц.
Поэтому, естественно, слова, которыми Алесь начал разговор, вызвали у меня досаду.
Отказавшись сесть, он приложил палец к губам. Спросил жестом, одни ли мы, и бросил внезапно, как приказ:
— Сегодня ты, Рыгор, никуда не пойдешь.
— Почему? — не очень вежливо поинтересовался я.
— Разреши не объяснять…
Я пожал плечами, отвернулся от него и отошел к окну.
Как сейчас помню, увидел желтую собаку, которая с опущенным хвостом и мордой пересекала улицу. «Неужто та самая?» — с суеверным страхом подумал и разозлился.
Алесь обнял меня за плечи.
— Ну, хорошо. Слушай!.. В самом начале и мне думалось, что они люди, ослепшие от самовлюбленности и с мозгами набекрень. А потом увидел и убедился: маразм. Полный. И, чтобы защищать живое, нужны не одни разоблачающие их слова!
Когда мы сели, как заговорщики, сблизив головы, он, понимая, что значит для меня сейчас доверие, стал еще более покладистым. Глуховато от пережитого волнения заговорил о Сталинграде. О необходимости отдать столько энергии, сколько ее отдают на фронте, о том, что верховоды собираются создать корпус «самоохраны», — иначе говоря, развязать междоусобицу.
— Понимаешь, — чуть слышно шептал он, — я встретился с человеком с Большой земли, и все как-то стало на свое место…
Признался, что жены со старшей дочерью в городе уже нет. И, если повезет, через несколько часов он сам, Адочка и еще один товарищ — «Помнишь, у танка?» — направятся вслед…
А я слушал его и мучился — уничтожал себя и завидовал ему. «Отдать столько энергии, сколько отдают ее там! — лихорадочно думал. — Пора, Рыгор, пора!.. И написанное отправляй как можно быстрей на святую землю. Пусть знают, с кем ты… Хотя, безусловно, учить людей, как сохранить себя в борьбе, мало… Но ведь и конец еще далеко!..»
И вот что получалось! Алесь будто бы и не сплачивал вокруг себя людей, но те, кому доводилось быть рядом с ним, невольно втягивались в борьбу… — вздохнул Мурашка. — Ну ладно, спите. А это вам газета. Просмотрите завтра. Он ее в Манылах основал… Никто, понятно, и думать не думал, что эта «кольчужка» тоже будет ему мала, что его потянет сюда, в спецгруппу, и он отрастит бороду, приобретет желтую колонку…
3
Зажмурившись, я с наслаждением крякнул и открыл глаза. Тут и там соломенная крыша просвечивала, и в гумне царил синеватый мрак. Неподалеку надо мной, на решетине, щебетала ласточка. На нее падал свет, и было видно, как трепещет белая шейка. Густо, прерывисто ныл «фокке-вульф». Но вовсе не верилось, что рядом война.
Раиса Семеновна принесла воды, полотенце. Поливала молча, прислушиваясь к гудению «фокке-вульфа». За ночь она, видимо, не сомкнула глаз, осунулась, почернела. Становилось даже не по себе — как горе может изводить, съедать человека.
— Собираются идти искать моего дорогого, ненаглядного, — сообщила она, принимая от меня полотенце и теребя его концы. — Говорят, что, если убили, кинут на месте. Разве заминируют только. Ох!..
— Не надо. Никто ведь не видел даже, что его ранили.
— Вот и по-моему… Хоть я и попросилась… Мурашка тоже собирается…
Присутствие мое становилось лишним. Было не до меня. В словах Раисы Семеновны чувствовались отчужденность, укор. «Чего тебе еще? — как бы спрашивала она. — Ты живой, а он попал в засаду и, может быть, мертвый. Чего ты ждешь от мертвого?»
Поцеловав ей руку, которую она не давала подносить к губам, я отказался от завтрака и ушел из Буд.
Но за околицей меня догнал Гриша Страшко. Тяжело дыша, обнял, прислонил голову к моему плечу.
— Лучше бы меня… если это обязательно!..
— Подожди, что вы как сговорились? Алесь не из таких, кого можно хоронить заранее, — остановил его я. — Мне нужно выяснить некоторые обстоятельства, а ты помоги мне. Возможно, захочется и перейти к нам.
— Я понимаю, понимаю, — заспешил Гриша, — тебя интересует банкет? Известно… Алесь метался, как в клетке. А тут беда за бедой — сожгли Тхорницу, уничтожили семью его тети в Мочанах, через которую когда-то переправляли типографское оборудование… И ко всему задание… не выполнено!..
Я взял его под руку и повел к недалекой куче дикого камня, собранного перед войной с придорожного поля. Посадил, примостился сам.
— Не ясно говорю? — виновато догадался он. — Ну я буду спокойнее. Видишь… Когда все подготовили, Алесь вдруг обнаружил непредвиденное: оказалось, чтобы придать банкету демократичность, на него пригласили многих. Ясно? Алесь, само собой, ужаснулся… Надеясь, что не все еще пропало, побежал предупредить некоторых…
Я, правда, не разделял ни его мук, ни мер. У войны свои законы. Огонь вызывают и на себя. Но он слушать не хотел.