Тим рванулся мимо Дэнниса в сторону детской, но брат перехватил его. Дэннис оказался невероятно сильным, и с этой нечеловеческой силой он швырнул Тима обратно в кресло.
— Я уже позвонил в полицию и признался. Они будут здесь с минуты на минуту.
— Они не могли тебя слышать…
— Еще как слышали. Может, даже записали. А мой голос идентичен с твоим.
— Пусти меня к ней.
Он снова встал, и снова Дэннис отбросил его обратно, на этот раз с яростью.
Вдалеке завыла сирена, и Тим в глубине души уже понял, что Дэннис сказал правду.
— Как?..
— Я ее задушил. Она спала, а я приложил все силы, чтобы выжать из нее жизнь. Девочка пыталась бороться, но мало что могла. Она даже не поняла, почему ее папа такое с ней делает.
Тим заплакал.
— Они найдут мою ДНК на коже под ее ногтями. Ранения, нанесенные при самозащите. На всякий случай я еще плюнул ей на лицо.
Тим зажмурился и закрыл лицо ладонями.
— ДНК, которую они найдут, будет твоей. Мы с тобой однояйцовые близнецы, Тимми. И царапины у тебя на руках все докажут.
Дэннис закатал рукав и показал свою руку, на которой тянулись такие же красные метки.
Две патрульные машины, завывая сиренами, остановились у дома.
— Откройте!
— Рано, братишка. — Дэннис не выпускал Тима из кресла.
Там его и нашли сотрудники полиции, выбив дверь. Тим сидел в гостиной, виновато рассматривая свои руки.
САЙМОН Р. ГРИН
Пища богов
Мы то, что мы едим. Нет, минутку. Не совсем так.
Я просыпаюсь и не знаю, где я. Красная комната, повсюду тени, одна-единственная красная лампочка под потолком. Это она окрашивает все вокруг в кровавые тона. Я сижу на полу, прижавшись спиной к стене, и совершенно не помню, как здесь очутился. Передо мной, как подношение или подарок, на белой тарелке из китайского фарфора стоит отрезанная человеческая голова.
Ее лицо мне знакомо, но, как я ни стараюсь, не могу вспомнить имя.
В голове все плывет. Что-то не так. Что-то случилось, что-то очень важное, и я не могу это вспомнить. Отрезанная голова смотрит на меня с таким укором, словно я сам во всем виноват. Я не могу отвести от нее взгляд, хотя рассматривать здесь и нечего. Голые стены, голый деревянный пол, единственная закрытая дверь слева от меня. И кровавая лампа медленно покачивается на шнуре под потолком. Я не хочу здесь быть. Мне не нравится это место. Как же я здесь очутился?
Меня зовут Джеймс Эддоу. Репортер. Мой конек — журналистские расследования для одной из ежедневных газет. Я подогреваю аппетит публики, сообщая ей то, чего знать не следует. Я отправился на поиски темы для статьи и нашел ее. Да, я помню. Ходили слухи о человеке, который ел только самые изысканные блюда, приготовленные лучшими мастерами. Человеке, который никогда не опустился бы до того, чтобы есть пищу обычных людей. Эпикур. Он держался в тени, избегал любой огласки, но все, кто о нем всё же слышал, сходились в одном: если вам посчастливилось его найти и убедить, что вы чего-то стоите, он угостит вас лучшим ужином в вашей жизни. Едой, ради которой можно и жизнь отдать.
Мне давно не везло на действительно стоящие темы. И мой редактор уже начал терять терпение. Нужно было нечто новое, нечто свежее и чертовски привлекательное. Так что я отправился на поиски Эпикура.
Отправился на прогулку по ночному городу, тут и там покупая выпивку знакомым в барах, клубах и закрытых заведениях для своих, болтал с приятелями, рассказывал о своем интересе, раздавал десятки и наконец нашел себе проводника. Мистер Фетч. Без таких, как он, не обходится ни один город. Без сводников, с радостью объединяющих людей по интересам за вполне вменяемую цену. Он мог наложить лапу на что угодно — или же знал, как выйти на того, кто может. И, конечно же, он знал Эпикура, хоть и странно на меня посмотрел, когда я сказал, что хочу с ним встретиться. Ему даже хватило наглости задрать нос и посоветовать мне бежать домой, к маме. Он говорил, что я не знаю, во что лезу. Но деньги умеют говорить громко и убедительно, так что мистер Фетч забыл угрызения совести — как говорится, только ради меня.
Почему я не могу пошевелиться? Я не чувствую себя ни пьяным, ни парализованным. Но я сижу, рассматриваю свои руки, лежащие на коленях, а отрезанная голова грустно наблюдает за мной с пола. Мне знакомо это лицо. Очень знакомо. Почему я не испытываю ни шока, ни ужаса? Почему не могу отвести взгляд? Мне знакомо это лицо. Имя вертится на кончике языка.
Мистер Фетч отвел меня в маленький ресторан для снобов. Никто не смотрел на нас, когда мы шагали по залу. Официанты таращились в пустоту, а клиенты были слишком сосредоточены на своих тарелках. Дверь в конце зала привела нас в маленькую и совершенно обычную кухню, где за единственным пустым столом сидел Эпикур. Ничем особенным он не отличался. Среднее телосложение, совершенно невыразительное лицо. Лихорадочно блестящие глаза. Вот только казалось, что его присутствие заполняет всю кухню. Он улыбнулся мне и жестом пригласил сесть напротив. Мистер Фетч с трудом дождался своих денег и пулей вылетел наружу, даже не взглянув на Эпикура.
Великий человек смерил меня взглядом и моментально опознал во мне журналиста. Я только кивнул. Он был не из тех, кому можно лгать. Эпикур коротко рассмеялся и начал говорить еще до того, как я смог включить диктофон. Словно ждал того, кому можно поведать свою историю. Кого-то, кто сможет оценить ее по достоинству.
— Я чувствую в вас голод, — сказал он тихим глубоким голосом.
— Расскажите мне, — сказал я. — Расскажите мне все.
— Я ем только самую лучшую пишу и только самые лучшие продукты. Пищу богов. И сейчас меня ждет уже готовая трапеза. Не желаете ли ко мне присоединиться?
— Конечно же. Почту за честь.
Еда была действительно прекрасной. Вкусной до такой степени, что это невозможно было выразить словами. Я спросил, из чего приготовлено главное блюдо. И он ответил мне медленной довольной улыбкой.
— Из того журналиста, который приходил ко мне до вас.
Я был слишком зол и разочарован, чтобы испытать шок. И рассмеялся ему в лицо.
— И все? В этом ваш великий секрет? Хотите сказать, что вы каннибал?
— О нет, — ответил он. — Все куда интереснее.
Все еще сижу в красной комнате. Все еще смотрю на аккуратно отрезанную голову. Однако теперь в комнате чувствуется угроза, нечто злобное и невероятно опасное. Нужно выбираться отсюда, пока оно до меня не добралось. Но я до сих пор не могу пошевелиться или, скорее, просто не хочу шевелиться. Что-то плохое, очень плохое, уже случилось. Я… я сделал что-то плохое?
Воспоминания заполняли меня, рвались наружу яркими вспышками хорошего и плохого — калейдоскопом моего прошлого.
Я вспомнил юность, детство, бесконечные холмы, зеленую траву и деревья, которые казались мне в то время огромными. Солнце было таким ярким, воздух таким теплым, ветер касался моих рук и ног, когда мама держала меня, малыша, на руках.
Я вспомнил, как шел по песчаному пляжу с Эмили, которая властно держала меня за руку, и как мы оба улыбались и смеялись, как говорили друг другу то, чего никому не говорили раньше. Мы были молоды и влюблены, счастье нарастало, нарастало, пока не взорвалось внутри солнечным фейерверком истинной радости. А потом…
Потом я вспомнил, как Эмили уходила от меня, как сутулились ее плечи от холодного ночного ветра, как я умолял ее остаться. Я пытался с ней поговорить, но она не слушала меня, все ее аргументы были лишь оправданиями решения, которое она уже приняла. Я вспомнил, как стоял над могилой родителей после той аварии и холодная немая пустота внутри была хуже слез.
И самое плохое мое воспоминание: задолго до моего редактора я понял, что так и не стал тем репортером, каким мечтал.
Воспоминания, воспоминания — хорошие и плохие, нейтральные и пустые, а также те, о которых я годами не позволял себе думать, — сейчас неслись сквозь меня все быстрее, резкие, четкие, живые и при этом удивительно отстраненные. Словно и не мои.