Дом был погружен в темноту, когда он приехал. Он отпер дверь. На лестнице до него сразу же донеслись многоразличные звуки ночи, покашливание, скрип кроватей, сонное бормотание. На его столе лежало письмо Томаса. Он узнал почерк. Вскрывая конверт, вспомнил — в этой самой комнате мальчонка, залитый слезами, изнемогший от ярости и отчаяния. Его насильно вернули в детский дом, из которого он удрал во время воздушного налета. Ужас охватил ребенка, когда он увидел, что дом стоит как ни в чем не бывало, злосчастный дом с директором-нацистом. Теперь это был дом имени Островского, и директора звали Вальдштейн. Но Томас не уразумел, что значат эти перемены, и еще три раза сбегал, лишь бы прочь отсюда, прочь, прочь. Потом он был любимым учеником Вальдштейна до отъезда в Коссин на учебу. На рождество Вальдштейн, как всегда, будет окружен учениками, у них ведь нет другого дома. И все-таки он расстроился, что Томас не приедет. Томас был для него совсем особым учеником, и письмо его он положил в особый ящик. У меня уже мало осталось времени, чтобы отучить себя одного ученика предпочитать другим.
Томасу он написал: «Поезжай со своей девочкой. Ко мне приедешь, когда выберется время».
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Когда Берндт, с высокой температурой, едва держась на ногах, искал улицу, ведущую к стоянке машин, — он и здоровый плохо ориентировался в Хадерсфельде — какой-то человек схватил его за рукав и воскликнул:
— Бог ты мой! Неужто это вы?
Берндт его оттолкнул.
Наконец он разыскал свою машину. И два часа ехал по извилистой, тяжелой дороге в Шварцвальд, к жене. По счастью, в этом году первый снег быстро стаял. Гололедицы не было. Доехал Берндт благополучно. Но в дом ввалился в полном изнеможении.
Человек, воскликнувший «Неужто это вы?», потрясенный, вернулся к своим товарищам, поджидавшим его на углу. Они спросили:
— Это что за тип?
— Да это же мой директор. Профессор Берндт. Он был моим директором еще в русской зоне.
— Но он тебя не узнал?
— Нет.
Бехтлер думал: если один человек, который остался там, как Ридль, не узнает другого, ну что же… Но если один человек оттуда, оказавшийся здесь, не узнает другого оттуда… ну что же… он меня и там не знал. Странно, что я встретил их обоих, одного за другим.
Берндт в бреду отталкивал Бехтлера и что-то бормотал. Этот человек всю ночь не давал ему покоя. Он был ему незнаком. Какое-то отношение он к нему имел. А какое — неясно. Берндт бормотал:
— Оставь меня! Оставь меня!
Дора была счастлива, когда неделю назад Берндт спозаранку вскочил с кровати, глаза у него опять были молодые и блестящие, после того как он долгие недели, вернее даже месяцы, вялый и разбитый, бессмысленно слонялся по дому ее матери.
— Я сейчас же еду в Хадерсфельд, — заявил он. — Хочу уладить дела с Бентгеймом.
За завтраком дети изумленно смотрели на отца, внезапно переменившегося. Особенно старшая дочка. Она посматривала и на мать: что-то тут не так.
Дора прислушалась к шуму отъезжающей машины. Уладить дела. Да. Но как уладить?
Вечером он позвонил, голос его звучал бодро:
— Все идет отлично. Лучше и быть не может. Мне надо только здесь немножко попривыкнуть. А ты, Дора, подготовься к переезду.
У нее стало легче на душе. Он в хорошем настроении. Но тут же заныло сердце. Значит, он всерьез решил здесь остаться.
Дора долго ждала от него вестей. И тревожилась. Не знать даже, где он остановился… В отчаянии она подумала: написать — профессору Берндту, у Бентгейма, Хадерсфельд, — нет, это невозможно.
Вдруг перед домом остановилась машина Берндта. Берндт быстро вошел в комнату. Вид у него был измученный. Он пробормотал что-то о гриппе. Дора, которой сначала показалось, что с ним в Хадерсфельде стряслась какая-то беда, испугалась, заметив, что он весь горит. Врач тоже подтвердил:
— Жестокий грипп.
Это был сельский врач. Днем и ночью он колесил по дорогам. О нем говорили: «У него чудодейственные руки. Он на редкость чуткий человек. Он не просто осматривает больного, не просто его выслушивает, он видит его насквозь. Видит все, что вокруг него творится и что осталось у него за плечами». Такого врача в Коссине Дора не знавала. Куда до него доктору Фюрту!
Берндт говорил мало. Даже потом, когда медленно пошел на поправку. Только однажды он сказал капризным тоном больного ребенка:
— Под одной крышей с Бютнером — никто не вправе этого от меня требовать. Это и Бентгейм уже понял, по крайней мере младший Бентгейм.
Дора взяла его за руку.
— Объясни же мне наконец, что между вами произошло.
Берндт коротко ответил:
— Я разочаровался в Бютнере. Я давно тебе это говорил. Он вел себя непорядочно. Все.
Так как муж опять дни напролет валялся на диване, Дора начала разговор:
— Почему мы торчим здесь? Подумай хорошенько, ты разве не хочешь вернуться?
— Я же сказал, ты не должна больше касаться этого вопроса. Это абсолютно бессмысленно, — жестко отвечал Берндт.
Но Дора не отступала:
— У тебя здесь ни одного светлого дня не было. Напиши туда, а еще лучше, объясни откровенно, что тебя провели. На предприятии что-то не ладилось. Вину приписали тебе. А ты вдруг вообразил, что тебе угрожает какая-то опасность.
Берндт закричал:
— Вообразил? Да меня же арестуют, как только я вернусь! Меня сошлют! Черт знает куда!
— Милый Берндт, — сказала Дора, с давних пор привыкшая называть его по фамилии, — ты начитался здешних газет. Неужели ты думаешь, тебя арестуют за то, что коссинскому заводу не удалось досрочно выполнить план?
— Да, они решат, что здесь был злой умысел.
— Берндт, что на тебя нашло? Кому такое может взбрести на ум? Думаешь, русские забудут когда-нибудь, как ты к ним пришел? По доброй воле. Сразу после войны. Клочок земли, на котором вы прятались, ты и Бютнер, был еще занят американцами. И вы сразу же перешли на сторону Советов. Вот наши руки, вот наши головы. Дайте нам дело. Примите нас. И это они забыли? Ты это забыл?
— А может, их убедили, что все с самого начала было обманом? — Хитрая гримаса исказила его лицо. Он язвительно улыбнулся.
— Кто же ввел их в заблуждение? Зачем? — прошептала Дора.
— А если так оно и было? Если так оно и есть? А как бы ты поступила в столь сомнительном случае, если бы ты была комендантом? — Он искоса взглянул на нее. Сквозь разноцветные стекла, которые в детстве очень нравились ей, а теперь были противны, но зато нравились ее детям, предвечернее солнце отбрасывало красные, зеленые и синие блики. В таком пестром освещении его родное, умное лицо вдруг показалось ей каким-то дурацким. Дора вскочила на ноги.
— Прекрати молоть вздор! Я бы, безусловно, пошла в комендатуру: «Вот я. Я, Дора Берндт. Спрашивайте меня. В последние три года гитлеровской власти я знала, где скрывается Берндт. Допросите меня, если вам охота. Я, во всяком случае, с вами. Больше мне некуда идти. Остальное ваше дело. Доверие, недоверие — ваше дело. Я со всем смирюсь».
Берндт отвечал, не колко, не капризно, только вконец измученным голосом:
— Я же сказал, говорить об этом бессмысленно. Мы здесь, и мы здесь останемся. Прошу тебя, не приставай ко мне.
Через некоторое время какой-то странный звук донесся до нее из соседней комнаты. Она не сразу поняла — это стонет Берндт. Что с ним такое? Должно быть, это случилось еще там, в Коссине, когда я с детьми поехала сюда, в Шварцвальд, к матери, а он вдруг сорвался вслед за мной.
Он избегал детей, как будто был болен заразной болезнью. Мальчик был слишком мал, чтобы этому удивляться. Девочка с укоризненным видом отходила в сторону. Мать Доры, фрау Роннефельд, маленькая, изящная женщина, никогда не носившая черного, а только коричневое, серое или лиловое, утешала дочь:
— Он соберется с силами. На все нужно время. Это и доктор говорит.