Оптимизма в душе у Васильцева этот разговор не посеял, лишь утвердил его в собственной же мысли: да, зачем‑то играют с ним в кошки‑мышки. И когда на другой день получил то самое письмо, поначалу был уверен, что сие – какой‑то их очередной дьявольский ход в этой зловещей игре.
Непонятно, однако, было, почему письмо пришло не по почте. Соседка Головчинская, камергерская вдова осьмидесяти лет (да, окруженьице у него было, однако!), сказала, что приходил какой‑то странный субъект с кривым лицом и оставил для него, Юрия, этот пухлый запечатанный пакет.
Когда, зайдя в свою комнату, вскрыл пакет, из него выпала довольно толстая пачка денег и сложенный вчетверо лист бумаги. Однако еще прежде, чем Васильцев пробежал глазами текст послания, он подумал: «Провокация!» – ничего другого не пришло в голову в тот миг. Ибо прежде всего он зачем‑то внимательно разглядел этот лист белейшей, должно быть рисовой бумаги, – нынче в СССР такую поди раздобудь, разве только в каком наркомате, – и увидел внизу крохотную отметку производителя с адресом (так и есть!) – Лондон, какая‑то стрит, – а вдобавок, взглянув на просвет, обнаружил на листе водяные знаки с начертанием пяти латинских букв: S. S. S. G. G. Конечно, буквы могли означать что угодно, что‑нибудь даже вполне себе безобидное, но если это была провокация, то затеявший ее прекрасно понимал, что здесь этот иностранного происхождения листок, да еще с приложенными к нему деньгами, по нынешним временам означал лишь одно. «Расстрелять, как поганого пса!» – вот что означали здесь эти вполне, быть может, невинные буквочки.
Не сразу достало сил прочесть это написанное красивым почерком письмо. Когда, однако, все‑таки наконец прочел, вовсе перестал что‑либо понимать.
Написано было вот что:
Милостивый государь Юрий Андреевич.
Предваряю сим письмом нашу встречу, дабы оградить Вас от необдуманных поступков.
При этой встрече я должен буду сообщить Вам о той миссии, право на которую Вам даровало Ваше происхождение. Осуществляя ее, Вы примете участие в благородном деле, в коем участвовал и Ваш покойный отец Андрей Исидорович, мой соратник и друг, а также более далекие Ваши предки. Могу сказать с уверенностью, что без таких людей, как они, наш, увы, весьма несовершенный мир был бы еще непригляднее, нежели даже тот, который мы ежечасно принуждены лицезреть.
Не зная, как Вы распорядитесь настоящим письмом, не могу раскрыть в нем все, что Вам должно узнать и о чем Вы непременно узнаете при нашей встрече. Покуда же позволю себе лишь упомянуть, что речь идет об одной древней, овеянной многовековыми традициями юридической процедуре, имя которой – Heimliche Gericht2;– быть может, Вам при каких‑либо обстоятельствах доводилось слышать это словосочетание от покойного Андрея Исидоровича, и в таком случае Вы, быть может, с большим доверием отнесетесь и к настоящему письму, и ко всему, о чем Вам предстоит узнать.
К сожалению, полностью открыться перед Вами Андрей Исидорович, согласно принесенной им клятве, имел право лишь на смертном одре, а погиб он (я это знаю), когда Вы были еще в слишком юных летах, чтобы все это постичь, причем погиб при страшных обстоятельствах, кои мне также ведомы. В тот трагический миг Вы единственный очутились рядом с ним, и чтó, если он все же успел произнести некоторые слова…
Вчитайтесь в эти пять слов: «палка», «камень», «веревка», «трава», «страдание». Если они что‑то Вам напомнят, то пусть же они послужат для Вас моей верительной грамотой.
Что касается нашей встречи, то (уж простите за эту небольшую предосторожность) позвольте мне самому в нужный час Вас отыскать.
С уважением к Вам и с глубочайшим почтением к памяти Вашего трагически ушедшего из жизни батюшки,
Г.Т.Д.
P.S. Прилагаю к этому письму некоторую сумму денег. Они принадлежат Вам по праву, ибо примерно такую сумму в пересчете на тогдашние деньги я некогда должен был передать Андрею Исидоровичу, однако ввиду целого ряда обстоятельств не сумел тогда этого сделать. Соблаговолите принять и распоряжаться ими по своему усмотрению.
Нет, на заурядную провокацию было не похоже. Как‑то не представлялось ему, чтобы то ведомство вот так вот запросто разбрасывалось деньгами ради такой человеческой мелочи, какой он, Васильцев, наверняка был в глазах тамошних вершителей судеб… Впрочем, если хотели использовать его как звено в какой‑нибудь сложной многоходовой комбинации, то, пожалуй, на деньги могли и не поскупиться, поэтому вовсе не деньги убеждали его в том, что за всем этим стоит отнюдь не провокация, а нечто совсем, совсем иное.
Письмо мигом разбудило детскую память.
Однажды, когда ему было лет семь, он случайно услышал, как отец, разговаривая с кем‑то по телефону и не заметив, что маленький Юра вошел к нему в кабинет, произнес в трубку как раз это самое: «Heimliche Gericht». Лишь в этот миг он внезапно увидел сына, сразу же сказал своему собеседнику, что сейчас не может продолжать разговор, и положил трубку.
В последний год, после смерти матери, отец был с ним исключительно мягок и не отчитывал ни за какие провинности, но тут вдруг раздраженным голосом сделал ему строгое внушение за то, что он позволил себе войти без стука. Юра, пристыженный, в тот миг не решился спросить, что это за такой «Heimliche Gericht», но загадочные два слова прочно застряли в памяти, весь день они кружились в голове, как пляшущие гномы, и вечером он все‑таки отважился подойти к отцу с вопросом: что они означают?
Вообще‑то отец придерживался правила, что его сын может получать ответ на любой вопрос, но тут он перевел разговор совсем на другую тему.
– Обещаю, – сказал, – в должный час ты непременно все узнаешь, но тебе, увы, до поры до времени придется потерпеть. Сейчас же хочу спросить тебя вот о чем; уверен, что рано или поздно об этом должен задуматься каждый, если он желает быть человеком, а не просто двуногим без перьев. Как по‑твоему, что лишает людей сил, всяческих надежд, что делает их жизнь совершенно бессмысленной?
Юра молчал, не находясь с ответом – видимо, тем самым двуногим без перьев он пока что и был.
– Хорошо, – прервал его молчание отец, – в таком случае скажу тебе свой ответ. В мире существуют чудовищные вещи – войны, голод, болезни, много всяческих других бед; однако нет ничего страшнее чувства кромешной и вечной несправедливости. Если в какой‑то момент люди вдруг ощущают, что справедливость навсегда покинула наш мир, им просто незачем становится жить. И у тех немногих, кто тем не менее убежден в существовании справедливости, не может быть более благородной цели, чем вернуть ее, по крайней мере, вселить в сердца людей надежду, что она все‑таки где‑то есть.
Юра задумался. Два дня назад на уроке латыни Котька Каюков свистнул в классе за спиной у учителя, а тот решил, что это он, Юра, и его оставили без обеда. Было обидно, потому что несправедливо. Но чувствовал, что отец сейчас – о чем‑то совсем, совсем другом.
– Вот когда ты научишься забывать о боли, о страхе, если сталкиваешься с несправедливостью, – продолжил отец, – когда перестанешь быть двуногим без перьев, тогда и наступит час, чтобы ты обо всем узнал.
Об этом Heimliche Gericht – Тайном Суде – Юра его больше не спрашивал, терпеливо ждал, когда наступит тот самый «должный час», обещанный отцом, он знал, что отец всегда выполняет свои обещания.
Однако это было единственное обещание отца, которое тот не сумел исполнить, ибо в свои тридцать восемь лет он никак не мог ожидать, что в какой‑то книге судеб уже предначертан и его собственный «должный час», и этот самый час настанет всего четыре года спустя…
Шел лютый девятнадцатый год. К зиме есть стало совсем нечего, и тогда отец решил расстаться со своими золотыми часами. Едва закрыв за ним дверь, Юра – ах, неужто же в самом деле что‑то предчувствовал! – стал у окна, ожидая, когда отец выйдет из подъезда.