— Уильям, ты уже читал эту книгу.
— Да, и мне очень понравилось, — ответил я, едва не брякнув вместо этого, что мне нравится она. Она держалась со мной сдержанно и строго — и была первым человеком, неизменно называвшим меня Уильямом. Друзья и родные всегда звали меня Биллом или Билли.
Я мечтал увидеть мисс Фрост в одном только лифчике, в том самом, который (по мнению моей не в меру любопытной тети) плохо справлялся со своей задачей. Но я удержался от того, чтобы выпалить подобную неучтивость, и сказал:
— Я хочу перечитать «Большие надежды».
(И ни слова не сказал о том, что мисс Фрост произвела на меня не менее ошеломительное впечатление, чем Эстелла на беднягу Пипа.)
— Так скоро? — спросила мисс Фрост. — Ты прочел «Большие надежды» всего месяц назад!
— Мне не терпится их перечитать, — ответил я.
— У Чарльза Диккенса еще много книг, — сказала мисс Фрост. — Попробуй взять другую, Уильям.
— Непременно, — уверил ее я. — Но сначала я хочу перечитать эту.
Второе обращение «Уильям» из ее уст вызвало у меня немедленную эрекцию — правда, в пятнадцать лет член у меня был невелик и в напряженном состоянии выглядел до смешного жалким. (Достаточно будет сказать, что моя эрекция никак не оскорбила бы взор мисс Фрост — ее попросту невозможно было заметить.)
Всезнающая тетя Мюриэл как-то сказала маме, что для своего возраста я недостаточно развит. Разумеется, она имела в виду, что я «недостаточно развит» в других (или вообще во всех) отношениях; насколько мне известно, она не видела мой пенис с тех пор, как я был младенцем, — а может, и вообще никогда. Наверняка в дальнейшем у меня еще найдется что сказать о слове пенис. Пока же вам достаточно знать, что у меня очень большие сложности с произношением этого слова — если мне удается заставить себя его выговорить, с моей несчастной дикцией выходит «пениф». (И я прилагаю все усилия, чтобы избежать формы множественного числа.)
Так или иначе, мисс Фрост ничего не узнала о моих эротических переживаниях во время попытки во второй раз получить у нее «Большие надежды». Более того, ей удалось создать у меня впечатление, что при таком количестве книг в библиотеке перечитывать любую из них будет бесстыдной тратой времени.
— Что такого особенного в «Больших надеждах»? — спросила она.
Она была первой, кому я сказал, что хочу стать писателем из-за «Больших надежд», но в действительности дело было в ней.
— Ты хочешь стать писателем! — воскликнула мисс Фрост; восторга в ее голосе я не уловил. (Годы спустя я не раз задавался вопросом: возмутилась бы она, если бы я сообщил, что подумываю выбрать карьеру содомита?)
— Думаю, да, — ответил я.
— Ты никак не можешь быть уверен, что станешь писателем! — сказала мисс Фрост. — Это не та профессия, которую выбирают.
Разумеется, она была права, хотя тогда я этого не знал. К тому же я упрашивал ее не только ради самой книги; отчасти мои мольбы были такими пылкими потому, что чем больше выходила из терпения мисс Фрост, тем больше мне нравилось, как у нее от возмущения перехватывает дыхание — и как вздымается и опадает ее удивительно девичья грудь.
В мои пятнадцать она сразила меня точно так же, как и двумя годами ранее. Нет, виноват, беру свои слова обратно: в пятнадцать она пленила меня еще сильнее — в тринадцать лет я просто мечтал, что когда-нибудь займусь с ней сексом и стану писателем, — тогда как к пятнадцати годам воображаемый секс успел обрасти подробностями, и я даже успел написать несколько фраз, которыми искренне восхищался.
Конечно, и секс с мисс Фрост, и карьера писателя были маловероятны — но стоило ли полностью отрицать такую возможность? Удивительно, но у меня хватало наглости в нее верить. Откуда взялись такая раздутая гордыня и небоснованная самоуверенность? Я подозревал, что все дело в наследственности.
Я говорю не о матери — в работе суфлера, вынужденного сидеть за сценой, никакой гордыни я не усматривал. В конце концов, я проводил большую часть вечеров вместе с мамой в нашем тихом пристанище более или менее одаренных (и не одаренных вовсе) актеров. Наш маленький театр вовсе не был средоточием гордыни и самоуверенности — именно поэтому он и нуждался в суфлере.
Если причина моей гордыни и крылась в генах, то виноваты были, без сомнения, гены моего биологического отца. Мне сказали, что я никогда его не видел; я знал о нем только со слов других, и слова эти по большей части были отнюдь не лестными.
Дед обычно называл его «связистом» — или, реже, «сержантом». Из-за сержанта моя мать бросила колледж, рассказывала бабушка (она предпочитала называть его «сержантом» и произносила это слово с презрением). Действительно ли Уильям Фрэнсис Дин послужил причиной того, что моя мать бросила колледж, — этого я не знал; вместо колледжа она поступила на курсы секретарей, но еще до того они с отцом зачали меня. В результате мать бросила и курсы тоже.
Мама рассказывала, что они с отцом поженились в Атлантик-Сити, штат Нью-Джерси, в апреле 1943 года — поздновато для брака по залету, поскольку я появился на свет в Ферст-Систер, штат Вермонт, еще в мае 1942-го. На тот момент мне уже исполнился год, и «свадьба» (а точнее, просто заключение брака у городского секретаря или мирового судьи) состоялась в основном по инициативе моей бабушки — по крайней мере, так утверждала тетя Мюриэл. Мне дали понять, что Уильям Фрэнсис Дин пошел под венец не слишком-то охотно.
«Мы развелись, когда тебе не было и двух лет», — рассказывала мама. Я видел их свидетельство о браке, и потому мне запомнилось неожиданно далекое от Вермонта место его заключения — Атлантик-Сити, штат Нью-Джерси; отец проходил там начальную военную подготовку. Бумаг о разводе мне так никто и не показал.
«Брак и дети не интересовали сержанта», — говорила мне бабушка с неприкрытым чувством превосходства; даже ребенком я понимал, что тетина надменность досталась ей в наследство от бабушки.
Так или иначе, свидетельство, полученное в Атлантик-Сити, штат Нью-Джерси, — не важно, по чьему настоянию, — узаконило мое существование, хоть и с запозданием. Меня нарекли Уильямом Фрэнсисом Дином-младшим; я был лишен общества отца, но мне досталось его имя. И, должно быть, некая доля генов связиста — по маминому мнению, та, что содержала его «отвагу», — тоже перепала мне.
— Каким он был? — спрашивал я у матери по меньшей мере сотню раз. Раньше она всегда охотно отвечала на этот вопрос.
— О, он был очень красивым — и ты тоже таким станешь, — неизменно отвечала она с улыбкой. — А отваги у него было выше крыши.
Мама меня просто обожала — пока я был малышом.
Не знаю, все ли мальчишки в раннем подростковом возрасте так же невнимательны к течению времени, как был я, но мне ни разу не пришло в голову проследить последовательность событий. Отец зачал меня в конце мая или в начале июня 1941 года — то есть в конце своего первого учебного года в Гарварде. Однако никто никогда не называл его «парнем из Гарварда» — даже тетя Мюриэл ни разу не прошлась по этому поводу. Всегда только связистом (или сержантом), хотя мама явно гордилась его образованием.
«Представляешь, он поступил в Гарвард, когда ему было всего-то пятнадцать!» — не раз повторяла она.
Но если моему отважному папаше было пятнадцать, когда он начал учиться в Гарварде (в сентябре 1940-го), то выходило, что он был младше моей матери, день рождения которой был в апреле. В апреле сорокового ей было уже двадцать; когда я родился в марте сорок второго, ей было почти двадцать два.
Возможно, они не могли пожениться, когда мама узнала о своей беременности, потому что отцу еще не было восемнадцати? Восемнадцать ему исполнилось в октябре сорок второго. Как пояснила мама, «призывной возраст предупредительно понизили как раз до восемнадцати» (только позднее мне пришло в голову, что слово «предупредительно» не относилось к обычному лексикону моей матери; вероятно, она позаимствовала его у парня из Гарварда).