Стоит только шевельнуться, а она уже и задрожала вверху над тобой, заходила ходуном. И получается, ветра нет, а конопля мотается. А тут еще солнце так припекает, так парит, семь потов из тебя выжимает. А еще вонь разомлевшей на солнце конопли... Невыносимо хочется то покурить, то воды напиться. Со мной ведь было только немного еды... От всего этого так умопомрачительно разболелась голова, что казалось, не выдержу боли, волком взвою. А тут еще за мертвяком ефрейтором, как я и предполагал, в самом деле приехали.
Приехали в открытой запыленной легковушке. Примчались с дороги на открытое всем ветрам подворье и остановились у самой конопли. В машине, кроме водителя, пожилого усатого солдата, были еще двое молоденьких немцев и... (ну да, так и я знал, так и думал!)
огромная, с высунутым от зноя красным языком, клыкастая овчарка. Она сидела, тяжело дыша, рядом, всего в нескольких шагах от меня, но так и не учуяла ничего, не встревожилась. Один лишь раз передернула шкурой, словно бы воду с себя отряхивала, и чихнула. Видно, и в самом деле ей, как и мне, очень уж неприятен был густой, острый дух перезревшей и распаренной на солнце конопли.
Водитель так и не поднялся из-за руля.
Молодые немцы, ничем не интересуясь, никуда не заглядывая, не посмотрев даже на хату и хлевок, соскочили с машины и сразу же к мертвецу. Стащили с него дерюжку и старательно расстелили на траве. Потом вдвоем - один за колени, другой за плечи - уложили на нее ефрейтора, втиснули в кузов. Сами вскочили следом, стали по бокам, держась руками за борта. Машина фыркнула, газанула, рывком взяла с места и мгновенно исчезла...
А мне нужно было все это перетерпеть, выдержать и пережить... Правда, фактор неожиданности был бы тут в мою пользу. Автомат наготове, гранаты под рукой. Живыми бы они не ушли, но... что бы из этого потом получилось?
Всему на свете, оказывается, бывает конец. Солнце, надолго задержавшись в зените, постепенно принялось сползать вниз, ближе к горизонту. Жара не спадала до самого вечера. А духота осталась невыносимой и с наступлением сумерек. Однако день - тот день! - все-таки закончился....
Под вечер старуха на летней плите, которую я только теперь заметил возле хлевушка со стороны улицы, сварила что-то похожее на кулеш. Перед заходом солнца возвратился домой Мнкнта с котомкой за плечами.
Зашло наконец солнце. Старуха залила водой огонь и понесла чугунок с пахучим варевом в хату. Микита пошел следом. Грохнула, наглухо закрывшись за ними, дверь, и все снова стихло, будто вымерло. И в селе, и в степи. Снова затянули свою древнюю, мертвенно-однообразную песню кузнечики.
Дождавшись, пока совсем стемнеет, я встал. Отсиживаться тут дольше я уже не имел права. Действовать! Во что бы то ни стало действовать! И чем скорее, тем лучше! Нужно уходить из этой опостылевшей конопли!
Двери в сени и в горницу открылись легко и почти беззвучно.
В горнице, оказывается, тускло мигает каганец. Справа большая печь, слева, напротив, старенький поставец да вдоль стены под окошками длинная скамья. За печью, вероятно, полати или кровать, в углу напротив двери голый стол.
Сын сидел на низеньком стульчике возле скамьи и крутил ручные жернова. Мать - на скамье, рядом. Брала из ведерка зерно и медленно сыпала из пригоршни в отверстие посредине верхнего подвижного камня. Оккупационная "мельница" скрежетала, шипела и слегка погромыхивала.
На скрип дверей мать и сын повернули головы.
Мать - неторопливо, сын - порывисто. Мать смотрела на меня со спокойным любопытством, казалось, совсем не удивляясь, как будто узнавала в сумерках кого-то из соседей. Сын вытянул тонкую жилистую шею, хмуря сухонькое, с острыми чертами личико. Лишь теперь я понял, что ему не больше двадцати. Он был очень истощен и потому казался преждевременно состарившимся.
Левого глаза у него не было. На его месте темнела глубокая впадина, прикрытая синими, навеки сомкнутыми веками. Правый, здоровый глаз казался округленным, как у птицы, и очень напряженным.
Они смотрели на меня, не торопясь задавать вопросы.
Вместе с ними смотрела на меня изо всех углов единственной полупустой горницы откровенная, ничем не прикрытая бедность. От этого больно сжалось сердце.
Прикрыв за собой дверь, я шагнул от порога и, прислонившись спиной к стене, стал между дверью и поставцом. Автомат поперек груди, рука, стиснувшая рукоятку пистолета, в кармане, гранаты в открытом подсумке на поясе. Держа и обитателей комнаты и окна хаты под прицелом, приказал:
- Сидеть на месте. Не бойтесь. Молчите и слушайте внимательно. Я советский парашютист...
Парень еле заметно, но словно бы с привычной уже досадой пожал плечами. На темном, будто вырезанном из дуба, лице матери не дрогнула ни одна черточка.
- ...Я советский парашютист. Вчера ночью выбросился с самолета возле вашего села. Вы советские люди и должны мне помочь. Вы меня поняли?
Тонкая шея сына дернулась, а единственный глаз стал еще более напряженным.
- Я не понимаю, чего вы от нас хотите? - высоким, по-детски писклявым голосом, с досадой и раздражением сказал он. - Мы ничего не знаем, ничего не видели.
Оставьте нас в покое.
- Вы мне не верите?
- Мы ничего не знаем и знать не хотим, - уже со злостью бросил одноглазый. - Чего вы к нам пристали?
Уходите!
- Мне некуда идти. Я действительно советский парашютист, и вы обязаны мне помочь.
- Мы ничего не знаем и знать не хотим, - как-то глуповато тянул одноглазый. - Чего вы к нам пристаете?
Полиция и жандармерия запретили нам впускать в хагу незнакомых людей и выходить на улицу от заката и дэ восхода солнца. Они, когда ворвутся, будут стрелять без предупреждения. Мы ничего плохого не делаем. Нас не за что стрелять. Мы ничего не слыхали, ничего не знаем и знать не хотим.
Мать все еще молчала, спокойно, без особого любопытства, но внимательно рассматривала меня. Одноглазый говорил приглушенно, неторопливо, как-то заученно.
А единственный глаз его словно бы рос и наливался все большей тревогой.
Мне только теперь стало по-настоящему жутко. Охватили неуверенность, непонятное подозрение.
- Слушайте, - предупредил на всякий случай. - Я тут не один. Мои товарищи здесь... неподалеку. Они знают, что я зашел в вашу хату. И если вы меня... если со мной что-нибудь случится, они безжалостно покарают вас как предателей. Кроме того, уже скоро здесь и вообще будут наши. Они тоже будут знать, как вы принимали советских парашютистов. Мне крайне необходима ваша помощь. Слушайте...
- Чего вы от нас хотите! Мы боимся, - продолжал одноглазый, сердито сверля меня круглым глазом.
И тут вдруг порывисто, по-молодому поднялась со скамьи старуха.
- Подожди, Микита, помолчи, - властно приказала она.
Стояла против меня, высокая, стройная. Лицо ее вдруг удивительно изменилось. Исчезло, словно его и вовсе не было, выражение спокойно-равнодушного любопытства.
Вместо него сверкнуло во взгляде что-то сосредоточенное и решительное. Это грубоватое, обветренное крестьянское лицо показалось мне вдруг не только мужественным, но и красивым.
Перемена эта произошла так внезапно, что я и сам невольно умолк и даже смутился.
- Подожди, Микита, - повторила старуха ровно, однако безапелляционным тоном. - Помолчи. А ты, хлопче, - обратилась она ко мне, - нас не пугай. Пуганые...
Есть кому пугать, благодарение богу, и без тебя. Лучше послушай меня... Если ты и в самом деле наш человек, поверь нам и не бойся... А если ты... паскуда какая, все равно терять мне нечего. Нажилась, слава тебе господи!
Если же ты в самом деле, как говоришь, свой и оттуда, буду тогда, сколько жить придется, проклинать себя за то, что своего родного человека не поддержала, бросила на произвол судьбы. Мне тогда и жизнь такая не в жизнь!..
Говорила она отрывисто, но явно в глубине души волнуясь. А голос был ровным, звучал властно:
- Говори, чего тебе нужно. Поможем всем, что только будет в наших силах.