В этот миг, среди жуткого рева пламени, воплей дикарей, криков и стонов раненых и умирающих, я внезапно различил сладчайший звук, когда-либо достигавший моего слуха, – звук выстрелов, настоящую пальбу, причем совсем близко!
– Святые угодники! – вскричал я. – Буры пришли нас спасти, Мари! Я буду держать дверь, сколько смогу. Если я упаду, прыгай в окно вон с того сундука, а потом беги, беги туда, где стреляют. Ты сумеешь уцелеть, ты будешь жить!
– А как же ты? – простонала она. – Я хочу умереть с тобой!
– Сделай, как я прошу, молю тебя! – И я бросился к двери, которая уже подавалась под натиском.
Но не успел. Дверь упала, и в проеме появились два могучих дикаря с копьями в руках. Я вскинул пистолет, и пуля, предназначавшаяся Мари, разнесла череп первому кафру, а та, которую я оставлял себе, поразила второго. Оба рухнули замертво на пороге.
Я схватил копье одного из мертвецов и отважился оглянуться. Мари карабкалась на сундук; я смутно видел очертания ее фигуры сквозь густеющий дым. Тут показался следующий дикарь. Мы с Хансом приняли его на наши копья, но бег кафра был столь стремительным, что наконечники копий пронзили тело насквозь, а мы сами, будучи малого веса, оказались на земляном полу. Я поспешил подняться, сообразил, что остался без оружия, которое торчало из тела кафра, и стал ждать неминуемой смерти. Еще один быстрый взгляд назад убедил меня, что Мари либо не смогла выбраться в окно, либо оставила эту попытку. Она стояла рядом с сундуком, опираясь на него правой рукой. В отчаянии я вырвал копье из тела поверженного врага: нельзя, чтобы кафры накинулись на девушку, я убью ее сам. Подумав так, я шагнул к Мари.
Тут послышался хорошо знакомый мне голос:
– Мари, ты жива?
И в дверном проеме возник не очередной дикарь, а сам Анри Марэ!
Я медленно попятился. Язык отказывался служить, в горле пересохло; последнее усилие воли толкнуло меня к Мари. Я вскинул руку, в которой по-прежнему стискивал окровавленное копье, и обнял девушку за плечи. Потом накатила темнота.
Мари воскликнула:
– Не стреляй, отец! Это Аллан! Аллан спас мою жизнь!
Тут сознание окончательно покинуло меня – и Мари тоже; как мне рассказывали, мы оба повалились наземь без чувств.
Когда я пришел в себя, то обнаружил, что лежу на полу дома-фургона, стоящего, как выяснилось позднее, на заднем дворе фермы. Кое-как приоткрыв глаза – и чувствуя, что все еще не способен издать ни звука, – я разглядел Мари, бледную как полотно, с растрепанными волосами и в помятом грязном платье. Она сидела на одном из тех ящиков, которые ставят на передки фургонов, чтобы править с них лошадьми (буры зовут их фуркиссами), и не сводила с меня взгляда. Значит, она цела и невредима. Рядом с фургоном стоял высокий и смуглый молодой человек. Я никогда раньше не встречал его. Он держал Мари за руку и обеспокоенно посматривал на девушку; даже в моем тогдашнем состоянии я на него рассердился. Кроме того, здесь был и мой старый отец, он склонился надо мной и смотрел на меня тревогой. Поскольку в фургоне отсутствовал полог на входе, я увидел во дворе группу вооруженных людей, в том числе незнакомых. В тени у стены понурилась моя кобылка, бока у нее ходили ходуном. Неподалеку вытянулся на земле чалый жеребец с окровавленным боком.
Я попытался встать, но не сумел этого сделать; боль пронзила левую ногу, я посмотрел вниз и увидел, что штанина красна от крови. Кафрский ассегай рассек мне бедро едва ли не до кости. В горячке боя я этого не ощутил; должно быть, рану нанес тот воин Кваби, которого мы с Хансом приняли на наши копья, – ударил, когда падал. Ханс, к слову, тоже уцелел, хотя тот воин рухнул прямо на него, и последствия такого столкновения легко себе вообразить. Готтентот сидел на земле, глядя в небеса, и тяжело дышал, разевая рот, точно рыба, – печальное и одновременно забавное зрелище. На каждом вдохе его губы произносили, насколько я мог судить, слово «Allemachte», то есть «Всемогущий», любимое присловье буров.
Мари первой заметила, что я пришел в сознание. Высвободив свою ладонь из руки молодого незнакомца, она нетвердым шагом приблизилась ко мне и пала на колени рядом. Она бормотала какие-то слова, которых я не мог разобрать, ибо они мешались с рыданиями. Спохватился и Ханс; он взобрался в фургон, пристроился с другой стороны, взял меня за руку и поцеловал пальцы.
– Хвала Господу, он жив! – воскликнул мой отец. – Аллан, сын мой, я горжусь тобой! Ты выполнил свой долг, как подобает англичанину!
– Пришлось спасать собственную шкуру, – прохрипел я. – Спасибо, отец.
Дверь упала, и в проеме появились два могучих дикаря с копьями в руках.
– Почему вы ставите англичан выше всех прочих, а, минхеер предикант? – спросил высокий незнакомец по-голландски (притом что он явно понимал наш язык).
– Сейчас неуместно затевать спор, сэр, – ответил мой отец, выпрямляясь. – Но если правда то, что я слышал, в этом доме был француз, и вот он свой долг не выполнил. Если вы принадлежите к той же нации, примите мои извинения.
– Благодарю вас, сэр. Так уж случилось, что мы с ним соотечественники. Остальное же во мне от португальцев, а не от англичан, слава богу.
– Господа восхваляют за многое, что Его наверняка изумляет, – колко произнес мой отец.
На сем этот язвительный обмен мнениями, который меня одно временно рассердил и позабавил, завершился, поскольку появился хеер Марэ.
Как и следовало ожидать от человека с возбудимым характером, он пребывал в чрезвычайном волнении. Благодарность за спасение единственной и горячо любимой дочери, гнев на кафров, которые пытались ее убить, горькое сожаление об утраченном имуществе – все эти чувства кипели, как говорится, в его груди, тесня друг друга, точно противоборствующие элементы в алхимическом тигле.
Итогом же было неподдельное смятение, отражавшееся на лице Марэ, в словах и поступках. Он бросился ко мне, благословил и многократно поблагодарил (ему, похоже, успели кое-что рассказать об обороне дома), назвал меня юным героем и прибавил, что Господь непременно меня вознаградит. Затем принялся поносить Леблана, который навлек все эти страшные беды на его ферму, и сказал, что Небеса покарали того – Марэ имел в виду себя, – кто столько лет предоставлял кров и стол безбожнику и пьянице, просто потому, что тот был французом и образованным человеком. Тут кто-то – сдается мне, это был мой отец, обладавший, при всех своих предрассудках, обостренным чувством справедливости, – напомнил хееру Марэ, что бедняга-француз уже искупил или вот-вот искупит все свои прегрешения.
Это замечание обратило гнев отца Мари на кафров вождя Кваби, которые сожгли часть дома и угнали почти весь скот, за короткий срок превратив хеера Марэ из обеспеченного человека в бедняка. Он кричал, что отомстит «черным дьяволам», и звал всех помочь ему вернуть скот и поубивать воров. Большинство из тех, кто находился во дворе – а там было около тридцати человек, не считая туземных слуг и готтентотов, – ответили, что готовы проучить Кваби. Поскольку все они жили, так или иначе, по соседству, случившееся дало им повод к размышлению. Да что там, прямо говорилось, что подобное уже завтра может случиться и с ними самими. Поэтому они готовы были отправиться в карательный поход немедля.
Тут в разговор вмешался мой отец.
– Господа, – сказал он, – мне кажется, что, прежде чем искать отмщения, каковое, как говорится в Священном Писании, в руках Всевышнего[20], следовало бы возблагодарить Небеса. Особенно это касается хеера Марэ, которому Господь сохранил самое ценное. Я разумею его дочь, которая вполне могла умереть или подвергнуться еще более жуткой участи.
Далее он заявил, что блага земные приходят и уходят по воле случая, но жизнь человеческую, ежели она оборвана, уже не вернешь. Сегодня жизнь той, кто так дорог хееру Марэ, спасена, и сделал это не человек – здесь отец покосился на меня, – а сам Всемогущий, который направил руку смертного. Быть может, не все присутствующие знали, о чем сообщил готтентот Ханс ему, предиканту: его сын собирался убить Мари Марэ и себя самого, и только выстрелы тех, кто поспешил на помощь ферме, откликнувшись на предупреждение, отправленное из миссии, остановили его и не позволили состояться смертоубийству. Закончил же отец тем, что попросил названных Ханса и Мари поведать о случившемся, поскольку его сын еще слишком слаб, чтобы говорить долго.