Они очнулись, но еще долго лежали в изнеможении, не в силах натянуть одежду и вернуть трезвость существования к другу-рыболову, удочкам и банкам с мотылями. А по тропинке так никто и не прошел. Лишь когда они с трудом оделись и он неловкими, влажными пальцами пытался застегнуть ей какую-то ускользающую пуговичку сзади на платье, мимо них, едва не задев полами тяжелого плаща, протопал резиновыми сапогами старик рыбак.
А потом, когда кончилась рыбалка, иззябшие, так и не обсохшие, они не знали, куда им податься. Друг-рыболов с постным, равнодушным ко всему, кроме рыбы, лицом надоел до содрогания. К ней было нельзя — приехали родственники из провинции, его же дом исключался злобным неуютом няньки. И тогда она вспомнила о своей старшей подруге, доброй душе, которой нечего стесняться. Она позаботится о них, напоит горячим чаем с малиновым вареньем, а ночевать уйдет к одной из своих взрослых дочерей. Туда они и отправились. Дверь открыла низенькая, полная женщина с седой головой и черными усами, еще более густыми, чем у няньки, некрасивая, но — сразу угадывалось — добрая и открытая. Она протянула Гаю короткую, крепкую руку, улыбнулась полными губами, показав прокуренные, темные зубы; и через десятилетия ее улыбка обернулась диссертацией для неудачника ассистента.
Поняв причину своей тяги к ассистенту, Гай вовсе не раздумал помочь ему. Это амортизированное напоминание о Рене, о лучшем, что у них было, не причинило ему страдания, лишь радость с привкусом печали. Встретиться с пожилой подругой Рены было бы мучительно, а улыбка ассистента действовала как слабая доля яда, что лечит, а не убивает; но стоит увеличить дозу, и яд становится смертелен…
…Многое другое, что привнесла Рена потом в их отношения, всегда перекрывалось их первым объятием, под грозой. «А могла ли другая женщина быть со мной так доверчиво и бесстыдно, так самозабвенно и расточительно близкой?» — спрашивал он себя и сразу отвечал: «Нет!» Но однажды, когда это «нет!» звенело в нем с обычной радостью, он вдруг трезво и холодно подумал: а почему, собственно, нет? Могла бы и другая, и даже не слишком высокого пошиба. Безоглядность и неосторожность присущи женщинам в гораздо большей мере, нежели мужчинам. Редкий мужчина на его месте отважился бы на столь откровенное языческое действо — из стыда, боязни ответственности, огласки. Но очень многие женщины последовали бы за тем, кто повел их за собой. Но бесстыдство какой-нибудь искательницы приключений не имеет ничего общего с чистой самоотдачей человека, чувствующего груз звезд и все тайные содрогания мира. И зря пытается он подвергнуть сомнению лучшее переживание своей жизни. Этим не спасешься. Да и не стоит спасаться таким способом: обесценивать былое. Это самозащита низких и ничтожных душ…
…Приехал Пауль Гомбург, лауреат Нобелевской премии, великий и некогда даже известный широкой публике физик, — правда, потом основательно забытый, — чье имя было присвоено одному из квантовых эффектов.
Как ни погряз Гай в своей душевной беде, он с волнением и любопытством ждал этой встречи. Для людей его поколения Гомбург был Эйнштейном экспериментальной физики. Но после бурной славы тридцатых годов имя его исчезло из обихода, как было со многими работавшими в области практической атомистики, вскоре после войны вдруг всплыло на поверхность в связи с каким-то скандалом и окончательно кануло в Лету. Гай думал, что Гомбург давно угас в тишине и забвении. Но нет, он был жив и даже представлял известный общественный интерес, его приезд для свидания с Гаем оживленно обсуждался в прессе.
Гая поразило, что Гомбург так безнадежно дряхл, ведь ему не было семидесяти. Из вагона появился худенький старичок с длинными, чуть не до плеч белыми и легкими волосами, взлетавшими при малейшем дуновении ветра, с седыми, обвислыми, непомерными для сморщенного личика усами, с темными плачущими глазами. Гомбург до неприличия походил на старого, больного зайца. Его верхняя губа с усами то и дело дергалась, и в лад ей подрагивал подбородок. Он непременно хотел поцеловаться с Гаем, и тот от смущения обнял его чересчур порывисто и оторвал от земли легкое, будто пустое тело.
— Здравствуйте, милый, — говорил Гомбург тихим, но очень ясным, чистым голосом. — Здравствуйте, дорогой мой человек!
— А где же ваша супруга? — спросил Гай, предупрежденный, что Гомбург приедет с женой, без которой и вообще шагу не мог ступить.
Верхняя губа с белыми слабыми усами запрыгала.
— У нее очень плохо с желудком, — жалобно сказал Гомбург. — Очень, очень плохо… совсем плохо! — Темные глаза наполнились слезами.
— Надеюсь, не рак?
— Голубчик, после вашего открытия надо говорить: надеюсь, рак. Дай Бог, чтобы это был рак, а не язва или того хуже — гастрит. Язву сейчас великолепно оперируют.
— Простите, — смутился Гай, — у меня случаются странные приступы рассеянности.
Темные влажные глаза смотрели на него с вниманием и сочувствием.
— Вы чем-то огорчены, голубчик?
— Меня оставила жена, — с необычной для себя откровенностью сказал Гай и вдруг понял, что любит Пауля Гомбурга.
Тот протянул узкую, усеянную гречкой руку с голубыми, прозрачными суставами, взял Гая за кисть, немного подержал и отпустил: у него не было сил на рукопожатие.
Гомбург отказался давать интервью газетчикам. Гай — также. Они поехали на квартиру Гая, где их ждал завтрак вдвоем.
— Как странно, — сказал Гай своему спутнику, скорчившемуся в углу машины, — я никогда не видел ваших фотографий, а между тем лицо ваше кажется мне удивительно знакомым.
— Ничего странного, вы наверняка видели портреты Эйнштейна.
— Ну конечно! — вскричал Гай. — Какое сходство!..
— Не столь уж значительное на самом деле, — усмехнулся Гомбург. — Однажды во время болезни я сильно оброс. А когда глянул в зеркало, то увидел своего старого учителя. Усы и длинные волосы разительно меняют внешность. У Эйнштейна совсем другие глаза, нос, рот, он не дергался и был куда крупнее меня, но это ничего не значит, важен общий рисунок. И я сохранил маску Эйнштейна. Ребячество, конечно, но я очень его люблю. Иногда я сажусь перед зеркалом и беседую сам с собой, как с ним. Нам есть о чем поговорить! — засмеялся Пауль Гомбург.
Гай почувствовал, что с этим человеком можно держаться совсем просто и откровенно, без боязни совершить бестактность. И он спросил Гомбурга, что с ним сталось вскоре после мировой войны.
— Боже мой! — удивился Гомбург. — Я был уверен, что моя поросшая мхом история всем давно набила оскомину. Но ученые разных специальностей отгорожены друг от друга непроницаемой стеной. К тому же вы, естественно, не читаете газет. Все было весьма обыкновенно. Корпя в своей лаборатории, я считал, что помогаю создавать оружие против нацизма, но не против черноголовых детей Хиросимы. Ученому, работающему в моей области, полагается гармонично сочетать политическую наивность с моральной безответственностью. Я нарушил правила хорошего тона, позволил себе иметь собственное мнение. И к тому же выражал его довольно громко. Считается, что со мной обошлись по-божески: меня не судили за антигосударственную деятельность, просто стерли с грифельной доски жизни. Отнято было все: лаборатория, плоды работы, даже имя. Кто сейчас знает имя Гомбурга? Но мне позволили не сдохнуть с голоду, я стал преподавать в колледже. Ас недавнего времени меня даже начали приглашать на различные ученые сборища. Я отстал от современной науки, не знаю ее языка, но все равно езжу. Мне, как ни странно, еще интересно жить. Даже так… Видите, вот и к вам притащился.
Тут, изменив тон, придав ему некую торжественность, Гомбург преподнес Гаю заранее приготовленную любезность: как счастлив ученый, чье открытие несет людям только добро и не может быть использовано во зло.
— Спасибо. Хотя с некоторых пор я вовсе не так уверен, что осчастливил человечество.
Гомбург удивленно посмотрел на него.
— Вы понимаете, это средство всегда будет в руках сильных мира сего и, стало быть, увеличит их власть над людьми.