- Пашем мы с ним летось, а он - в одной руке хворостина, в другой книжка. Заглядится в книжку, далеко убредет от быков. Кричу ему: "Тимка, куда же ты качнулся? Ежелп бы быки не знали борозды, пошли бы за тобой, знаешь, какие бы вензеля прочертили плугом по полю?"
За два года Тимка закончил сельскохозяйственную школу в Ташле, забрал мать и перешел в ближайшее к Хлебовке Калмык-Качаргинское отделение совхоза пасти косяки конского молодняка. Только зимой и жил при матери, когда лошадей на сено ставили, лето же все напролет пропадал пропадом с конями на выпасах, лишь по субботним предвечерьям, гарцуя на своей Пульке, наезжал домой побаниться, книжки новые взять. С чисто материнским вроде бы удивлением и восхищением расказывала Ольга, как Тимша летом пасет коней ночь напролет. С коЕЯ он почти не слазит. На заре засыпает, хоронится от жары в кустах таволги, а Пулька щиплет траву кругом него. Увидит пешего или конного, будит парня ржанием, а то мордой толкает пли зубами тянет за полу. А еще у Тимки вернее коня - багряный пес Голован. Кутенком подобрал, за пазухой возил, пока пес не наловчился поспевать за конем. И прячется Тимка на Пульке проворно:
глядишь - сидит, моргнул - его нет, хоть конь рысит.
Где? Сбоку или под животом, а то и под шеей. Как ласка, верткий. Б такого даже меткий стрелок не попадет, шутят некоторые.
Не по душе пришлась Отчеву дурацкая шутка, но расспросами не стал тревожить куму.
- Парнишка молодой, да ранний, глянется мне, с головой, смелый. Ей-ей, кума, усыновил бы я крестника али в зятья с годами взял, пе будь он себе на уме. А то моя Катюха заладила девчонок катать. Сей на ветер, корми для чужих, а сами одинокими старость докоетыливай.
Отчев уже надел мерлушковую шапку, взялся за скобу двери, изготовившись двинуть плечом, но что-то недосказанное удерживало его.
- Ладно, Ольга, молви Тимке, пусть на девишипк пыпче придет.
Цевнева покачала головой в горестном сомнении:
- Если венчать в церкви, Тимша глаз не покажет на свадьбе. Я уж и перечить-то ему сил не имею. Иной раз целый день, пока он на работе, готовлюсь слово божье вложить в его сердце, а гляну в глаза, так вылетает все из памяти, как дым из трубы. Пока под ноги смотрю, гозурю что-то складное из Писания, но тянет мепя поднять глаза. А вылуплю свои зснкц глупые - шабаш, его словами начинаю говорить. Непонятный он, и болнт мое сердце об нем, уж так болит... Да вот он сам идет! - воскликнула Цевпева, глядя на проталинку окна одним глазом, прижмурив другой. Засуетилась, усадила Отчева на лавку иод книжную полку и, улыбаясь, открыла дверь.
Вошел Тимка в просторной, не по росту, ватной фуфайке, подшитых валенках, окованных льдом, - чистил прорубь на водопое. Сняв шапку из сусликов, он разделся, сбил с валенок лед, поставил их на печь; вымыл руки - длиннопалые, костлявые, и только потом поздоровался с Отчевым, пристально глянув в лицо его, будто взвесил душу на ладони. Был он на изроете, даже чуть повыше матерого и крепкого Максима, но костляв и жидковат, с тяжелыми темными глазами на худом, асимметричном лице - от левого уголка рта по нижней челюсти краснел шрам, зазябший на морозе. Прошлой слякотной осенью отгонял волков от конского молодняка, конь со скользкого пригорка упал через голову, Тимка ударился лицом о камень. Вгорячах вскочил, уткнулся подбородком в ладони, а когда отвел руки, увидал полную пригоршню кровк.
Старший табунщик Зиновий вправил челюсть. В больнице зашили разруб, но шрам все же остался.
- Неужто не пойдешь на девишппк? Бывало, звал Марьку няней, а теперь знать не хочешь, а? - говорил Отчев. - Помнишь, кума, как Марька пеклась о нем, хоть сама-то всего на годик старше была, а он ни на шаг от нее, все звеннт голоском в лебеде: няня!
Пока надевал свитер, чесанки с калошами, а мать пришивала пуговицу к бекеше, доставала из сундука отцовскую, из рыжей лисы, папаху, Тимка все яснее и печальнее сознавал, что произошло. Однажды летом он, затаившись в подсолнухах, слушал, как поют девки, половшие совхозные бахчи. Чей-то чистый, сильный голос тревожил в нем жалостную любовь к этой земле в прошвах арбузных плетей, к доцветающей в пахучем утреннем пару пшенице, к бабам с подоткнутыми исподницами, поливающим огурцы. Солнце играло на ведрах, на смуглых икрах.
Тимка подошел к поденщицам, попросил признаться, чей голос вел песню на такой высоте и задушевности. Смеясь, девки бросились врассыпную от него. И очутился он лицом к лицу со своей няней Марькой - стояла в черной кофте с засученными по локоть рукавами, в глазах еще не угасла печаль песни.
- А я думал, ты только псалмы умеешь распевать.
- Большой ты стал, Тима, а все еще дурачок. - Марька вынула из узелка огурец. - Поотведай - молодой, с пупырышками, ядреный, только преснотой рот вяжет.
Склонившись высоким станом, рубила тяпкой молоканку у своих босых, крутых во взъеме ног.
- Отступись, а то подсеку, придется нянчиться с тобой.
Поглядел он, как никнет широким полукружьем подрубленная трава, ушел молча, унося в душе тревожно вопрошающую тишину.
Он по-прежнему, как пал зазимок, часто заходил к Отчеву, иногда после совместной охоты на волков засиживался за чаем, веселея лишь от мимолетного, спокойнодоброжелательного взгляда Марькп.
Часто вечерами спевки проходили в доме Отчева. Любил Максим, задав на ночь скотине корму, слушать песнопения... Вспоминалась ему речка Камышка, чистоводная, с проглядом до песчаного дна. Встанешь натруженными ногами на быстрине, видишь, как пошевеливает волосы на пальцах. Под песни-то эти любил Максим слушать Тимкины речи: любовь соберет людей вместе, исчезнут зависть, лютость "В обнимку будут жить?" - усмехался Максим, а Тимка зной свое: душа в душу жить будут.
Отчев отпускал Марьку под доброе слово стариков петь на свадьбах и посиделках, но однажды, выслушав горячую Тимкину похвалу ее голосу, обрезал дочери все пути на спевки, оставив один - церковный хор. руководимый бывшим красноармейцем. Тут спокойнее - и бог и революция вместе, потому что хор пел и в Октябрьские праздники.
Нехотя ехал Тимка на девишник, недвижно лежал в санях за спиной Отчева, только у моста через Камышку беспокойно завозился, сказал, что не замужем бы быть няне Марьке.
Отчев повернулся к нему насмешливым лицом:
- Она не урод. И чего ты понимаешь в жизни? Все девки бабами становятся.
Настойчиво, с запалом уговаривал Тимка Максима Семионовпча отвезти дочь в город, в музыкальную школу, - голос у нее соловьям на зависть.
- Девки до замужества, соловей до выводка поют.
Играть бабе некогда, а плакать придется - без науки сумеет. На скотину покрикивать хрипловатым голосом складнее. Так-то, Тнмша, крестник мой.
Уже во дворе, помогая Отчеву выпрягать коня. Тимка засомневался, удобно ли ему явиться на девишник.
Хмуро взглянул Отчев на его озябшее, серое в сумерках лицо, к досаде своей разгадав затаенное.
- Ну что ж. если умыслы в голове супротивные - не ходи, - сказал он и совсем уж вышел из себя, услыхав признание несовершеннолетнего сироты, что жалко ему Марьку, а почему - и сам не знает.
Постучал кнутовищем но валенку, советуя выбросить из головы задумья не по возрасту.
- Весна твоя далеко, за горами-лесами, и еще рано тебе зацветать. Учись, в люди выходи.
- Уж так мне жалко Марьку... Кажись, умру. Пойду и при всех признаюсь. Зачем мне таиться, подличать смолоду? А потом всю жизнь волос на себе рвать?
- Ишь ты, молокосос! Молот - молод, да бьет тяжэло... Остерегаю тебя: девке не проговорись ненароком. Человек, он какой? Выкрутаст, с дурникой, соблазняется тем, что вдали маячит. Иного шутепно пальцем поманишь, а он до гроба при неладах будет растравлять себя: эта жизнь плохая, горчит, а та, какую сулили, куда пальчиком заманивали, медовая. Солнце всех обманывает, в догонячки заигрывает с людьми: взойдет - лови! И опять вечером на свое место. Умом жить надо, Тимофей Ильич.
Лился сквозь опаивающие окна свет, доносились голоса поющих.