До войны у нас была еще одна бабушка — Любовь Никитична Пушкарева, которая доживала последние годы в нашей квартире, поэтому бабушек, чтобы не путать, звали по имени-отчеству. Бумаг набралось несколько ящиков. Мария Дмитриевна сдала их в архив.
— Когда тебе захочется что-нибудь узнать о нашей семье, ты их там найдешь, — сказала она мне, уже сдав бумаги. — А то я боюсь, что они пропадут. У нас ведь больше нет семьи.
Я кочевал по морским училищам. Мария Дмитриевна будто знала, что жить ей осталось меньше года.
Муж Маши младше ее. Он крупный, уверенный, ничего не боится. Наверно, его замечательно кормили в детстве. Он по-московски остроумно вворачивает в свою речь матерщину — есть такие люди, которым все можно, — он такой. Маша с мужем уезжают года на три — на четыре, потом год живут в Москве. Затем опять уезжают. Сейчас они в Южной Америке. Мои племянники — их двое — учатся говорить по-испански. Иногда я получаю открытки, где перед началом фраз стоят вверх ногами восклицательные знаки.
Раза два дело шло к тому, что Андрей вот-вот женится. Мне казалось, что я очень этого желаю.
3
Что-то мы с Андреем такое праздновали, посматривая в телевизор, который тихонько бормотал. Показывали лошадей, высшую школу верховой езды, — Андрею же на войне пришлось с лошадьми иметь дело, и с тех пор все, что касается лошадей, он смотрит и читает. И тут зазвонил телефон. Звонки были с короткими перерывами. Я взял трубку.
— Не вешайте трубку, Москва вызывает.
На экране гарцевала, потряхивая забинтованными щиколотками, вымытая шампунем красавица.
— Это настоящая олимпийская лошадь, — сказал комментатор.
— Козьмина мне! — крикнули в трубке. — Козьмин?!
Человек на том конце провода торопился или на кого-то только что орал и оттого еще не мог остановиться.
Андрей от восторга хлопал себя по коленям.
— Нет, ты послушай! — кричал он.
— Несмотря на свои размеры, это большая лошадь, — продолжал комментатор.
Но трубка уже тоже кричала:
— Козьмин? Это вы Козьмин? Ну что вам там от меня нужно? Зачем втягиваете в свои дела старика? Он ведь все забыл и не знает, что и как теперь делается!
— Ничего не понимаю…
— А нечего и понимать! Если действительно хотите пойти в загранрейс, так начинайте с собственной конторы, где вы там… Там и берите характеристику…
— С какой конторы? Какую характеристику?
— С какой, с какой!.. С той, где вы работаете, вот с какой! Я ж не знаю, где вы работаете! Берите у себя характеристику, берите рекомендацию за тремя подписями, обоснование, почему и зачем вам нужно идти в загранрейс. И подавайте в отдел кадров. А обходные пути нечего искать! Подавайте документы, как все подают!
— Во-первых, никуда я не собираюсь…
— Слушай, пошли ты его! — громко сказал Андрей, которому надоело сидеть одному.
— А не собираетесь — так нечего и дурить голову старику! — обрадовался голос в трубке. — Я, кстати, так и думал, что это все его фантазии. А то он мне за последние два дня телефон оборвал — все требует, чтобы я вам обязательно устроил выход… А вы-то сами, оказывается, вовсе и не рветесь!
— Никуда я не рвусь. А с кем я говорю? — спросил я, уже догадываясь, с кем.
— Да пошли ты его! — повторил Андрей. У него сегодня была большая операция, а завтра был неоперационный день.
— Кто-то нам мешает, — сказала трубка. — Каюров моя фамилия.
Так я и думал, просто хотел убедиться. Вот, значит, это кто. Сын, который работает в Москве. Сын, которого за последние годы здесь никто ни разу не видел.
— Понятно, — сказал я.
В трубке что-то поперхнулось, голос стал другим.
— Я… Знаете… Такая работа, что никак… Даже на воскресенье… Ну, просто зарез.
— Понятно.
— Это, впрочем, к делу не относится. — Голос его опять окреп и стал, как в начале разговора. Но тут же тон снова сменился: — А вы что, значит, так и живете под нами? Ну я хотел сказать… в той же квартире?
— Так и живу.
— Ладно, — сказал Каюров-младший. — Я ведь только из-за отца, это он меня ввел в заблуждение. И номер ваш дал… А вы что, книжки пишете?
— Это к делу не относится.
— Да бросьте вы. Как… он там?
— Знаете ведь сами.
В том смысле, что должен бы знать. Он в ответ пробурчал что-то неразборчивое.
— Еле ходит, — сказал я.
Каюров-младший опять что-то забурчал. Будто такая у него работа, что даже заболеть нельзя, не то что в отпуск за свой счет. И что-то еще о том, что он и хотел бы старика забрать в Москву, и все условия есть, но сам старик…
— Понятно, — в десятый раз сказал я. На том разговор и кончился.
Вы любите, когда вас ставят в дурацкое положение? Никто этого не любит. Я был зол на старика.
Да еще, узнав о содержании разговора, вдруг странновато повел себя мой профессор.
— Почему это ты мне не говорил, что задумал плавать? — спросил он.
— А потому, что я вовсе ничего не задумывал.
Ответ мой был в каком-то смысле роковым. Профессор за операционным столом и за столом, за которым мы сейчас сидим, — это два совершенно разных человека. Ко всему еще кончили показывать лошадей, и поэтому он мог все внимание переключить на меня.
— Это нехорошо, что свои маленькие желания ты скрываешь от ближайших людей, — философски изрек он. — Ты их этим обижаешь. Им приходится узнавать о твоих желаниях со стороны, ловить случайные реплики. Нет, это нехорошо. А ведь как, хитрец, скрывал!
Я только пожал плечами. С некоторых пор ловлю себя на том, что вспоминаю давно услышанные слова Марии Дмитриевны. «Воспитанный человек, конечно, может пить, — как-то сказала она, уловив от меня запах спирта (мне было девятнадцать лет, и я учился в морском училище), — воспитанный человек может пить. Отчего ему не выпить? Он же не станет от этого менее воспитанным?»
— Нет, это надо так притвориться! — продолжал дразнить меня профессор.
— А пошел ты… — полагая, что уже достаточно долго вел себя воспитанно, ответил я.
— Нет, все же это довольно странно — видеться со мной несколько раз в неделю, говорить о чем только в голову придет, а такое скрывать!
Тем, что я пытался оправдываться, я лишь глубже засаживал в себя его крючок. Способ был только один — сыграть в его же игру.
— И в самом деле — почему бы мне не отправиться? — спросил я. — Ну, скажем, на Мадагаскар?
Видимо, голос меня и выдал. Когда такое говоришь, даже в шутку, голос, наверно, у каждого дрогнет. И тогда он сказал, уже будто бы успокаиваясь:
— Идея, кстати, не так уж плоха. А то в последние два года на тебя смотреть противно.
Если рядом с вами есть человек, который воспринимает твою беду или радость острее, чем свои… У вас есть такой человек? Когда он сказал — «последние два года», мне почудилось, что он действительно все обо мне знает. Два года. Все, оказывается, вычислил.
— Да, — сказал он. — Выглядишь ты противно. Тошно выглядишь. Неприлично. До того дошел, что уже какие-то дохлые очерки стал писать! Нет, это хорошая мысль: надо тебя отправить проветриться.
Мы замечательно заканчивали вечер. И, когда Андрей собрался уходить, я тоже решил, что выйду с ним вместе и поднимусь к старику — узнаю, как у него дела. Все последние дни я носил ему продукты из магазина, потому что старик совсем слег. Андрей услышал об этом и взбесился.
— Ты понимаешь, что теперь тебе уже не перестать этого делать?
— Но он же еле ходит.
И профессор на меня заорал. Он кричал, что нет ничего глупее, чем посвятить себя благотворительности, что теперь он точно уверен: я в жизни ничего сделать не сумею и не успею. Крик этот меня озадачил. Чья бы, как говорится, корова мычала.
И опять — только что орал на меня, орал так, что две и без того разные стороны его лица стали просто разноцветными, — и тут же сел в кресло в прихожей, положил свои длинные ноги одна на другую, закурил и сказал: