— А как же? — буркнул старпом. — Гонять надо как сидорову козу, иначе толку не будет.
Я знал, что если не гонять, то толку не будет, но также знал, что толку может не быть, если даже гонять вовсю. Есть такие примеры. Сам, можно сказать, такой пример. Может, поэтому я сам бы гонять уже не смог. Я знал, что в моем характере уже давно нет того, что необходимо для должности старпома, работы хирурга, труда воспитателя. Мне не хватило бы смелости распоряжаться другим человеком и уверенности, что я лучше знаю, кому что надо делать, чтобы было хорошо в будущем.
И опять ночь, мы сбавили ход до малого, подходим к устью Миссисипи. Длинной дугой к нам подбегает огонек лоцманского катера. Я смотрю с верхней палубы надстройки — вот перевесились за борт плечами четвертый помощник и курсант Миша: штурман смотрит, когда же лоцман ступит на вывешенный к воде трап. Миша держит в руках конец линя, — там внизу к линю привяжут портфель или сумку лоцмана. Вот загудела машинка подъема, гудит долго, и наконец из-за борта появляется голова лоцмана. Лоцманы, поднявшись на борт, никогда не протягивают руки, чтобы поздороваться, — может быть, правда, четвертый помощник слишком маленькая величина на судне, чтобы до него снисходить. Лоцман, сопровождаемый четвертым, скрывается в надстройке, а Миша, поставив около себя портфель лоцмана, аккуратно свертывает линь. Линь длинный, его надо распутывать. Миша садится под лампочкой на корточки.
— Портфель скорее неси! — кричу я ему сверху. Черт его знает, этого лоцмана, мы ведь не у себя дома. Потом еще скажет, что его портфель умышленно задержали, чтобы ознакомиться с содержимым. Миша вскакивает и смотрит вверх, в темноту. Он, вероятно, не понимает, откуда кричали. От желания сделать оба дела как надо, как подобает настоящему моряку, он мгновение медлит. Потом, подхватив портфель, бросается за лоцманом вдогонку. Ерунда, конечно, но это штришок к портрету Миши. Ему любое дело хочется выполнить лучше. Я интереса ради проверил, что с линем. Это, правда, была уже совершенная мелочь. Но Миша после вахты — на вахте он, естественно, сойти к борту не мог — спустился вниз и свернул линь аккуратной бухточкой.
И еще штришок. Перед уходом с судна курсанты должны пройти собеседование с капитаном, капитан устраивает каждому из них вроде последнего опроса. Я присутствовал при том, как Эдуард Александрович разговаривал с Мишей.
Знаниями своими, надо сказать, он меня не поразил, единственно, что ни одной цифры не было зазубрено, и, отвечая про величину дедвейта, мощности машин, емкости грузовых трюмов «Голубкиной», Миша называл цифры, близкие к истинным, то есть имел довольно верное представление о судне.
— А какого вращения винт? — спросил Эдуард Александрович. — Правого или левого?
— Обычно бывает правого… — чувствуя подвох, сказал Миша.
— Нет, левого. Знаете, для чего это сделано? Когда дают задний ход судну, то при обычных винтах, нерегулируемом шаге и правом вращении винт, естественно…
И так далее. Следовало пять минут технического монолога.
Поведывалась судоводительская тонкость, открывалась щелка в профессиональную тайну. Миша слушал… Обычно говорят — «открыв рот». Нет, рот у него был закрыт, но он весь подвинулся вперед, хотя и не стронулся с места. Можно было не сомневаться, что он запоминает слова капитана намертво.
Я за потомственность в профессиях. Ни капли не сомневаюсь в том, что Миша через десять лет сам будет капитаном. Готов держать пари.
Третьего макаровца зовут Алеша. Такое ощущение, что мальчика этого жизнь уже обрабатывала горелкой и пескоструем, пытаясь уничтожить то, чем отличался он от других людей. Этому мальчику пошли бы шелковистые длинные волосы, а острижен он как-то зло, куце, будто стригли специально чтобы не подстричь, а выстричь. Лицо Алеши должно быть матовым и нежным, а оно все в каких-то сине-малиновых бликах, болезненное, и у рук слишком тяжелые кисти, и плечи, в которых еще жив разлет, легкая и гордая подвижность, уже чуть согнулись под навалившейся на них тяжестью, и в полутьме мостика, если не рассматривать Алешу внимательно, можно решить, что перед вами тридцатилетний, уже начавший уставать, много поработавший в жизни человек.
Но надо взглянуть Алеше в глаза и услышать его голос, и тогда становится ясным, что в этом мальчике осталось живым то, что полностью устраняется перемешиванием, когда людей, как кашу, жизнь вдруг начинает мешать общей мешалкой. Ясные, замечательные своей мягкой задумчивостью у Алеши глаза, сдержанная приветливость, и нет ни малейшего намека на то, что Алеше приятно было бы собеседника подловить, — того, с чего якобы начинается моряк. Нет совсем в Алеше и показухи, от власти которой мало кто уходит в раннем юношеском возрасте. Мальчик этот, видимо, из семьи не очень-то великого достатка. Это семьи, где дети — продолжение породы своих родителей, а не существа враждебного родительскому образу мыслей. Это семьи, где детей не бьют, где их стараются оберегать от страшного в жизни, и дети, вопреки законам педагогики, вдруг рано начинают многое и уметь и понимать. Именно такие семьи почему-то при разного рода общих невзгодах скорее всех теряют своих мужчин. Неживучие мужчины в таких семьях — это генетические, можно сказать, добровольцы.
Поступков Алеши вспомнить не могу, да ведь курсанту-практиканту на таком судне, как «Голубкина», не очень-то и дано совершать какие-то поступки. Разве что при посещении зоопарка в Гаване, о котором речь пойдет впереди, Алеша стоял у клеток молча и, казалось, с печалью глядел на животных за решеткой, да на судне, когда показывали фильмы, Алеша совсем не смеялся в тех местах, где гоготали объединившиеся в Массового Зрителя до тех пор вполне самостоятельно соображавшие матросы и мотористы. Но ни то, ни другое ведь не поступки? Чтобы получить право на поступки, на судне Алеше надо еще много отстоять вахт. Счет этих вахт начат, и оттого, верно, Алеша совсем не загорел. А мы были в Гаване неделю под тропическим солнцем, и потом по всем портам до Балтиморы нас сопровождала жара, но Алеша солнца не видел.
И еще два курсанта. Трое предыдущих пошли в рейс получать практику по будущей специальности: двое — штурманскую, третий — машинную; эти двое отправились в рейс дневальными. Что делает дневальный? Моет трапы, убирает в каютах командиров, выполняет всякого рода черную работу. Работу им ищет старпом, может подкинуть первый помощник и уж всегда обеспечит боцман. Ничего зазорного, конечно, ни в какой работе нет. Работа, как таковая, говорят, человека и сотворила. Об этом не спорим. Но когда без пяти минут штурманы дальнего плавания (а оба на четвертом курсе) на большом, отлично оборудованном судне за весь рейс до Америки и обратно фактически ни часа не отдали чисто морской практике, сорок восемь раз вымыли вместо этого главный трап надстройки, то как это назвать? Да еще раз в неделю драили до сверкания по десятку гальюнов и душевых, часов по сто пятьдесят отдали работе с пылесосом. Кто говорит, что это вредно, нехорошо? И полезно, и хорошо, и в высшей степени нужно судну. Но только вместо ли штурманских дел?
У них был выбор. Идти штурманами-практикантами: а) Северным морским путем; б) помаяться в каботаже на небольших судах, где неважные бытовые условия и где много за рейс не заработаешь; в) идти кем попало в дальние рейсы, где все штурманские, навигаторские вакансии уже были заняты. И при том заработать.
Не будем ханжами. Если парню предоставляется возможность заработать — отчего этого не сделать? Но здесь вопрос стоял иначе: или — или. Или получаешь практику по будущей специальности, полноценную, трудную и ответственную, но денег при этом зарабатываешь немного, или идешь уборщиком, поломоем заколотить деньгу, зная заранее, что всякий командир на судне — и уж, гарантированно, старпом — будет смотреть на тебя как на личность довольно ничтожную. И не потому, что ты дневальный, а из-за того именно, что ты, курсант четвертого курса, то есть фактически уже готовый штурман, согласился им не быть. В голосе старпома, когда он приказывал что-нибудь этим двоим, проскальзывали рабовладельческие нотки.