Литмир - Электронная Библиотека

На этом этапе старушка опять стала многословно рассуждать о достоинствах и недостатках своего покойного мужа, и мысли ее уже не вернулись к сыну. Чем больше она говорила, тем я делался нетерпеливее, пока не погрузился в вялое, угнетенное состояние, все явственнее сознавая, что из ее уст мне не дождаться ничего такого, что дало бы мне какое-то представление об идолопоклонстве, которым занимался в годы детства Гавриэль и которое именовалось ею «восточными фантазиями». Ибо мысли ее заняты, в сущности, самой собою, а поскольку сама она была переполнена историей своей жизни с блаженной памяти турецким беком, то и ставила покойного мужа в центр любого размышления, только вскользь касаясь живого сына, а когда на некоторое время Гавриэль вдруг оказывался в фокусе ее внимания, то появлялся там лишь в качестве главы из книги старика. В последующие дни я еще несколько раз пытался вернуться к теме «восточных фантазий» ее сына в годы детства, но в ее словах не было ничего нового, и они состояли лишь из постоянно повторяющегося заявления, что таковые перешли к нему по наследству от отца, как какая-то наследственная болезнь. Речи старушки, струившиеся по совершенно иному руслу, далекому от той цели, к которой устремлена была моя душа, а потому на диво меня злившие, тем не менее вызывали в моей душе странный отзвук, не наяву, но в ночном сне, повторявшемся в моем детстве несколько раз. В этом сне ее речи влились в беседу, которую старый бек перед смертью вел с длинноногим сеньором Моизом. Старик Красное Ухо по своему обыкновению дремлет, сидя у входа в лавку, а сын его реб Ицхок стоит со своими распущенными пейсами перед весами и злобно всматривается в стрелку. Это не бакалейная лавка, а балкон нашего дома, и старик Красное Ухо — не кто иной, как фараон. Я удивлен тем, что фараон, представлявшийся мне в воображении царем египетским, вознесшимся выше всех земных царей, тем, что построил города Пифом и Раамсес и великие пирамиды, на самом деле галицийский лавочник, дряхлый и беспомощный. Я разочарован и подавлен такой унылой, мелкой и немощной действительностью. Предводитель волхвов, он же реб Ицхок, шепчет в глухое красное ухо фараона:

— Проснись, открой глаза и сядь прямо. Вот он идет. Перестань храпеть!

Из его слов мне становится понятно, что этот непрерывный пилящий зуд, наполняющий весь мир, происходит от храпа Красного Уха, вынужденного, к собственному прискорбию, пробудиться от дремы, ибо Моисей, человек Божий, по высокой лестнице поднимается на балкон в своем твердом черном лондонском котелке и с тростью, отдуваясь и пыхтя от натуги. При нем сеньор Моиз, поддерживающий его под локоток, выбрасывая в разные стороны свои длинные ноги и с повышенной бдительностью обозревая окрестности перед лицом опасности и возможных неприятелей. И действительно, в этот момент из каморки под лестницей выскакивает старуха, кидается на старика, срывает котелок с его головы и топчет ногами. Предводитель волхвов окружен теперь толпой хасидов, словно бы истово молящихся. Их глаза закрыты от усердия, рты разинуты, однако голосов их не слышно из-за храпа фараона, снова провалившегося в глубокий сон.

— Не верьте ему! — кричит старуха волхвам и указывает пальцем на старого бека. — Это все — одни восточные фантазии. Он не Моисей! Он не Моисей! У него нет эфиопской жены! Эфиопской жены ему не хватает!

Сеньор Моиз стоит между ними, успокаивая ласковыми словами и умиротворяющими жестами — и «с позволения сказать, да статочное ли это дело».

Старик, сидящий теперь в красном кресле и отирающий со своего гладкого черепа сверкающие искрами в закатном свете капельки пота, делает сеньору Моизу знак подойти и что-то шепчет ему на ухо. Возбуждение среди волхвов все нарастает. Они изо всех сил раскачиваются взад-вперед, приподнимаются на цыпочки и мотают головами во все стороны. Сжатыми кулаками они бьют себя в грудь. Гнет начинает спадать с моего сердца. Я приободряюсь и пробуждаюсь с радостью, зная заранее, что жезл Аарона, который тот бросит по приказу Моисея, человека Божьего, проглотит старуху и победит фараоновых волхвов и все ветряные мельницы.

Тут я должен подчеркнуть, что это очевидное знание уже не было частью сна, закончившегося на самом деле шепотом старого бека на ухо сеньору Моизу, тем шепотом, что напугал волхвов и сбросил гнет с моего сердца, но являлось логическим выводом наяву, сделанным из фактов сновидения и добавлявшим к поражению волхвов и старухи донкихотский разгром ветряных мельниц из мира яви. И с весельем, рожденным этим знанием, смешивались радость всех пробуждений того лета и смех.

Радости пробуждения того лета я лишен уже более двадцати пяти лет. Время пробуждения — переход от реальности человеческого сознания во сне к реальности человеческого сознания наяву — самое тяжелое и болезненное, даже если раскрывшимся глазам плоти предстоит освободить душу от кошмаров закрытых глаз духа, поскольку принадлежит к тем переходам над бездной, обновляющим мир, вместе с озарением, рождением и смертью, в которых родовые муки связывают крепкими узами творца и творение, роженицу и новорожденного, мир и его спасителя.

Когда и сам я начал ежеутренне переживать муки пробуждения, мне вспомнилось рассказанное Гавриэлем в то лето радостных пробуждений, когда мы однажды, после одного из его приступов слепоты, гуляли по Абиссинской улице. В отрочестве, еще учась в начальной йешиве, он прочел в одном мидраше[27] или в одном из комментариев к книге Бытие, точно сейчас уже не помню, о стихе «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет», что сотворение света и всего мира начинается с крика боли[28]. Гавриэль сказал, что начал понимать смысл этих слов лишь через полвека после того, как прочел их, когда у него начались приступы слепоты. А мне кажется, что я начал улавливать что-то в их смысле (ибо всю истину человек не способен осознать и усвоить, не пережив ее сам) лишь через четверть века после того, как Гавриэль мне об этом рассказал, когда настигли меня проклятые муки пробуждения, призванные таким тяжелым и долгим путем страданий показать мне смысл утраченной мною благословенной радости пробуждений, существующей ныне лишь в щемящих воспоминаниях и в наивной надежде на ее возвращение в один прекрасный день.

Вполне возможно, что это только вопрос возраста, и, наверное, тогда, в моем детстве, этот переход над бездной от сна к яви был чрезвычайно скор и неосознан, а потому была неосознанна и боль. Возможно также (и я склонен поверить в такую возможность, наверное потому, что хочу в нее верить), что тогда вовсе не существовало той зияющей бездны, бездны смерти и рождения, между этими двумя состояниями души, и я вбегал из сна в явь и из яви в сон, словно из одной комнаты волшебного замка в другую, с льющимся через край ликованием от предвкушения чудесных сюрпризов, ожидающих меня на каждом углу и в каждом лестничном пролете.

Следует подчеркнуть снова и снова, что сознание души во сне и сознание души наяву, конечно, не идентичны ночному и дневному сознанию, хотя сон обычно выпадает на ночь, а явь приходится на день, что способно привести, и чаще всего приводит, к путанице и к смешению сущностей. Так, например, когда при встрече с ночным небом впервые проснулось во мне ночное сознание, это хоть и произошло ночью, но сознание было сознанием яви. И мне кажется, не будет преувеличением сказать, что и мир дня, и мир ночи — не что иное, как разные аспекты человеческого сознания наяву, потому что реальность человека во сне, как и реальность души до рождения и после смерти, пребывает за пределами дня и ночи, и даже не все сны проникают в нее, а лишь те, которые принадлежат к определенному роду, те, само забвение которых стирается из памяти. А память об этой сущностной реальности, находящейся за пределами дня и ночи, обусловлена именно пробуждением человеческого сознания наяву. Пробуждение из реальности яви также принадлежит к переходам над бездной, обновляющим мир, вместе с озарением, рождением и смертью.

Голубка и луна

9
{"b":"599363","o":1}