161.
Основными зигзагами биографии Арсений повторял многих своих сверстников и в этом смысле был типичен, однако существовала, как минимум, одна тонкость, подробность, ставящая его вне ряда: запланированный отцом, который не предугадал собственной посадки, год эдак на тридцать седьмой, смог Арсений - первенец - появиться на свет только в сорок пятом, а сам отец, в свою очередь, родился тоже от сорокапятилетнего отца. Таким образом, ближайшие Арсениевы корни, корни, так сказать, второго колена, довольно глубоко уходили в минувший век. Сын, годящийся отцу во внуки, он ощущал со своим дедом, мирно почившем в бозе за двадцать лет до Арсениева рождения на семидесятом году жизни в должности директора совхоза, что большевики образовали на базе дедова же поместья, - весьма своеобычную связь: призрачную, ибо она не опиралась на личное знакомство, на хотя бы младенческие воспоминания, но тем более сильную, интимную.
Мы в возрасте одном, и я, похож на деда
фигурою, лицом и формой бороды...
мысленное общение с дедом, практичным и неутомимым работником и одновременно - чудаковатым либералом, что, вместе с себе подобными, просрали возможную свободу России ли, Польши ли, - давало Арсению опору, фундамент для составления дальнейшей семейной истории: Арсений смотрел на своего отца, на дядьев и теток взглядом как бы деда, и они теряли ореол старших, взрослых, превращались в вечных детей, ошибки которых видны со стороны как на ладони, а беды и горести заставляют страдать сильнее, чем если б случились с тобою самим.
Три брата: белый, красный и - пятнадцатилетний к финалу гражданской войны - музыкант без цвета, - в конце концов оказавшиеся и погибшие в одном и том же лагере (нужды нет, что в натуре средний брат случайно выжил и породил самого историка); старшая сестра, пианистка и поэтесса, прожившая мирную нищую жизнь бухгалтера кооператива в захолустном южном городке; средняя, прошедшая со своим мужем-белогвардейцем все перипетии первой волны русской эмиграции, что привели их в результате - через Турцию и Грецию - в Сессию, откуда этого несчастного белогвардейца, последние полтора десятка лет мирного часовщика, армия-освободительница классически переместила во все тот же неизбежный советский концлагерь; наконец, младшенькая, девятьсот десятого года рождения: ей не по возрасту было сопротивиться коммунистическому воспитанию - в результате она стала убийцею собственного брата; косвенно, разумеется: через добровольное участие в войсках, освобождавших Станиславов.
Персонажи мелькали в воображении, сталкивались, расходились, кружили в вихре времени, и на канве случайно вызванных фактов возникала четырехчастная конструкция, пьеса какая-то, что ли, первый и последний акты которой оказывались совершенно под Чехова, второй - под Булгакова, третий - под Солженицына. Стилевой разнобой не смущал автора грез, ибо адекватно выражал стилевой разнобой столетия.
Акт первый. Лето четырнадцатого. Дом среди полей. В последний раз в жизни вся семья вместе: мать, отец, шестеро детей. ?СВЕЖЕЕ СЕНО?, ?кодак? на треноге, белый едкий дым сгорающего магния. Стол под столетней липою, ослепительная скатерть, самовар. Тут же, кроме членов семьи, доктор, гувернеры, малознакомые студенты, жених одной сестры, поклонник другой, бесконечные чаи, бесконечные разговоры, вводящие зрителя в круг идей, что царили в ту пору в российском интеллигентном обществе и так или иначе определили все, что случилось со страною. Пусть в этом акте не произойдет ничего, ну, разве явится некий Вершинин; пусть все будет солнечно и чуть-чуть элегично.
Акт второй. Год приблизительно двадцатый. Одесса. Квартира на Торговой (ныне - Красной гвардии). Как в ?Днях Турбиных? - канонада, стрельба на улицах. Тот же российский стол, тот же российский самовар, чай. Анжей за фортепиано пытается прорваться с налету сквозь трудное место в этюде Скрябина для левой руки. Младшая сестренка спит за стеною. Антоний, оставляющий со своей частью город, улучил минутку, забежал к братьям. Он настаивает, чтобы те уходили с ним. Пойми! убеждает. У вас остался последний шанс. Польшу мы отстоим - она будет независимой и свободной внутри. Вы поляки. Вы по-русски выучились говорить в десять лет. Не рассчитывайте, что вам удастся остаться нейтральными, - они вам этого не позволят. Свободу надо защищать, за свободу следует драться! Я врач, это вне политики, отвечает Евгений, который вдобавок где-то в глубине души ощущает симпатию к восставшему народу, историческую вину перед ним, а Анжей, проскочивший, наконец, трудный пассаж, беззаботно улыбается: а что, мол, можно выдумать нейтральнее музыки?! Прощанье и все такое прочее, сонная сестренка, стрельба на улице, догоревший керосин в лампе, какая-нибудь потрепанная курсистка, забежавшая спастись от погони, завязка мимолетного романа... Только потом, в следующем акте, выяснится, что всего полгода спустя Евгения мобилизуют в Красную Армию, что он отвоюет в Крыму до упора и едва не попадет в рейд Буденного на Варшаву. О том же, что случилось в тридцать девятом и в сорок пятом с Польшею, рассказывать не придется, ибо кто этого не знает и так?!
Третий акт. Середина сороковых. Квартира начальника одного из дальневосточных лагерей. Банкет по поводу счастливого разрешения от бремени супруги хозяина. Водки больше, чем чая. Погоны, ремни, портупеи, ордена. Как, интересно, затесался сюда этот вонючий зэк, ? Н-273? Да он же герой события, не кто иной, как он, принял тяжелые, практически безнадежные роды, да так, что и ребенок остался жив! Но кто же позволил вшивому зеку заниматься медицинской практикою? Ему вон лес валить, землю копать! О! тут целая история! Он и валил лес, почти четыре года валил, но началась война, их лагерь был в опасной близости от японцев - вот их и погрузили на баржу, чтобы через Владивосток отправить в глубь страны, в Казахстан. Баржа вошла в Золотой Рог как раз шестого, накануне праздников, - не омрачать же настроение трудящихся зрелищем оборванной, пошатывающейся колонны дистрофиков, так они и проболтались в трюме до десятого ноября. А потом на пересылке, в этом как раз лагере, вонючего зека, загибающегося от истощения и фурункулеза, высмотрела врачиха, вон она, видите, на дальнем конце стола? Высмотрела, отвоевала, уложила в больничку, выходила, а потом, когда половину медперсонала мобилизовали на строит, добилась, чтобы зека оставили в больничке хирургом. Ну, дипломы, сами понимаете, рассматривать некогда, дали ему сделать на зеках пару операций. Оказалось - золотые руки. Все лагерное начальство во Владивостоке перелечил. Пару раз в Магадан вызывали. Такую забрал силу, что даже с врачихою, спасительницей своею, перестал знаться, завел себе молоденькую, из вольняшек, бухгалтершу...
Пьяный разгул, дым коромыслом, разговоры, дикая, некрасивая сцена ревности. Хозяин дома доходит до той уже кондиции, когда впору пить со вшивым зеком на брудершафт, а потом, выпив, сообщает: мы тут недавно сортировали документы, старые архивы. В тридцать девятом через наш лагерь прошли еще двое Ольховских, Антоний и Андрей. Только имей в виду: государственная тайна! С теми же, что у тебя, отчествами. Часом, не родственники? Где они? спрашивает отец. Один - при попытке к бегству, другой - от воспаления легких. Так записано. Не братья? Не знаю, отвечает вонючий зек. Может, и братья.
Четвертый акт, снова чеховский. Шестьдесят все равно какой год. Одесса. Та же комната на Торговой, что и во втором акте. На Красной гвардии. За круглым обеденным столом, покрытым белоснежной скатертью, четверо оставшихся в живых: хозяйка комнаты, младшая сестра, лейтенант в отставке; средняя, вдова эмигранта, приехала по турпутевке из Софии; старшая; вдова врача-армянина, пианистка и поэтесса, бухгалтерша, - из соседнего городка; Арсениев отец из М-ска. Электрический самовар, торт, бутылка сухого. Или не чеховский? Какого-нибудь Розова, что ли?
Они сидят вчетвером, вспоминают старое, рассказывают друг другу, временами запинаясь, временами пропуская что-то, переделывая по ходу, прожитые врозь жизни, и над столом, под оранжевым колоколом старого, траченного молью абажура с кистями - стиль ретро! - витает вместе с грустью легкий, едва уловимый чад взаимного предательства.