За занавеской завозилась и захныкала Варька. Иван встрепенулся и сунулся было туда, чтобы взглянуть на глазенки младшей дочери. Но Дарья не пустила его, погнала к печке.
– Иди, отогрейся – застудишь. Иди, иди, не пущу!
И он покорно подчинился, зная, что спорить с ней было бесполезно. У его жены было особенное сочетание слезливой сварливости со стойкостью и решительностью, которые впору было бы иметь какому-нибудь мужику. Поэтому-то он всегда покидал дом со спокойной душой, уверенный, что если в его отсутствие что-нибудь случится, то она сумеет постоять и за себя, и за детей, и за их дом. Отведали эти черты характера жены Пущина и жители Сургута. Отведав же, они сторонились и не связывались с их семейством.
– Ну, как, Маша, все хорошо, а? – столкнувшись у печки с работницей, спросил ее Иван и невольно заулыбался, окинув взглядом ее тонкую стройную фигуру.
Та согласно кивнула головой, не поднимая глаз и продолжая все так же хлопотать с ухватами. Разве что руки, выдавая ее волнение, засновали быстрее, беспокойнее.
При виде молодой цветущей девки у него заломило все тело, потянуло сграбастать ее, измять, от нахлынувшего желания…
И он вспомнил, как еще в ту пору, когда Дарья носила Варьку, он овладел Машей: быстро, суматошно и грубо. И его удивило в ней то, что она была безропотно покорной, как тряпка. В голове же тогда у него мелькнуло, что случись такое с русской девкой, то та выцарапала бы ему глаза, или изошлась бы слезами, а то, чего доброго, наложила бы на себя руки. Эта же ничего, как будто так и надо было. И вот какая штуковина. Ему понравилась в остячке именно эта ее покорность. Она привязала его к ней, крепче любого заговора или ворожбы… Дарья об этом догадалась быстро, но не подала виду, что знает. Она решила, пусть лучше будет так, чем он станет якшаться с грязными бабами где-нибудь в остяцких кочевьях, куда наезжал собирать ясак или отправлялся по жалобам инородцев воеводе…
К печке подошел Васятка.
Иван обнял его за плечи, подтолкнул вперед.
– Маша, вот привез тебе жениха! Подходит аль нет?
Маша метнула беглый взгляд на смутившегося мальца и отвернулась.
– Ха-ха-ха! – засмеялся Иван. – Что – мал? Вот подрастет, будет впору!
Из-за занавески вышла Дарья и недобро посмотрела на них.
– Ну, иди, что ли! Согрелся – хватит!
Под сердитым взглядом жены Иван виновато ухмыльнулся и пошел к Варьке.
Несколько дней он не вылезал из дома: отсыпался и отъедался под непрерывный говор жены…
– Иванушка, а что тут было-то! Слухи, страх, до ужаса! Служилые-то все стояли по караулам! И день, и ночь! Остяки и вогулы сговорились меж собой! К ним же татары, тобольские. Об измене!.. Бунт замыслили! И все против государевых людей! Побить-де их надо! Ловить по Иртышу и Оби, и побивать! Как я напугалась тогда за тебя, думаючи, что и ты едешь там же где-то!..
– Ну-ну, и зря боишься. А про эти вести мне расскажут.
– Не-не, Иванушка, ты послушай! – заторопилась Дарья, ухватила его за рукав, видя, что он хочет уйти от нее. – Послушай, послушай! Опять эта поганая коцкая княгиня, Игичеева вдовица, всех замутила! И христианскую веру приняла, и государю прямить клялась!.. И что бабе не живется?! – осуждающе покачала она головой.
– Хватит, Даша! – осадил он ее. – Не твоего ума это дело! Не бабье!
– И я говорю – не бабье! – поспешно согласилась Дарья с тем, чтобы только не отходил он от нее, весь день всячески ублажала его, вновь и вновь заговаривала, чтобы лишний разок подойти, коснуться, истомившись от одиночества за год.
– Ты, лучше, покорми меня. В дороге-то я сильно поизмерз, оголодал. Все не наемся никак. А про измену воеводы сыщут. Сыщут, сыщут! – повторил он, заметив недоверчивый взгляд жены. – Некуда инородцам деться. И куда побежит, коли побежит? По тайге! Так там свои же поймают и прибьют. Голодно в тайге-то…
В этот момент дверь избы широко распахнулась, и по ногам прошелся все еще по-зимнему холодный апрельский воздух. На пороге выросла приземистая фигура атамана, а за его спиной замаячили еще какие-то неясные тени.
– Принимай гостей, Иван! – гаркнул пьяным голосом Тренька и шагнул через порог.
За ним вошли Иван Кайдалов и Герасим Петров, сургутские десятники. Протиснувшись в узкую дверь, они туго забили тесное пространство около большой печи, неуклюже приподнятой на деревянной подклети.
– Что – не ждал? Хватит с бабами возиться. По охотке уважил и будет. Моя-то ничего, не сердится. Поласкал и на сегодня баста!.. Не так ли, Дарья? Ха-ха-ха! – захохотал атаман.
– Тьфу ты, срамоту-то развел! – нарочито сердито махнула Дарья рукой на Треньку. – Хоть бы девки постыдился, – бросила она недружелюбный взгляд на остячку.
– Что ты, Дарья! – воскликнул атаман. – Эта девка видела уже все! Вон – спытай Ивана! – весело подмигнул он Пущину, сбрасывая у двери с плеч на пол шубу.
Шагнув в избу, он словил Машу сильной короткопалой пятерней, звучно хлопнул ее по заднице и смачно рассмеялся.
Пущин косо глянул на него, проворчал: «Оставь девку. Вишь, слезу вышиб».
– Ничего, не убудет! – весело оскалился тот. – Поболе поплачет – помене…!
Он отпустил Машу, прошел в передний угол и сел на лавку за длинный стол, украшенный Федькиной резьбой, за которую Иван не раз уже давал тому подзатыльники. За ним прошли десятники.
Пущин сел с ними за стол, обвел их взглядом. Этих людей он знал много лет, знал, кто и чего стоит, с кем можно уверенно идти за ясаком в дальние волостки или усмирять инородцев. Знал он, что стрелецкий десятник Герасим, мужик хотя и трусоватый, в деле не подведет, стоять будет до конца в тревожные минуты. Его, по-видимому, оберегал инстинкт, как охранная грамота.
«Безголовый, даже заложить не сможет», – подумал он.
Тренька, тот храбрец, бесшабашен, порой до срамоты. Иной раз нарочно дурит. В беде, среди инородцев, или в тайге, не бросит, а вот тому же воеводе, при случае, заложит. Донесет, да еще выгадает себе на этом кой какую прибыль. С ним на государевых посылках надежно, только язык надо держать за зубами. Прежде чем брякнуть что-нибудь, особенно в сердцах, надо оглянуться – нет ли поблизости атамана, или какого-нибудь его послушника из казаков. А их он всегда имел. Ходят слухи, что он берет посулы[22] за прибор в казаки кого попало, принимает ясаком вешних и подчерненных соболишек. Известно, за добрый поминок, что выходит государевой казне в убыток. Умеет, стервец. И все сходит ему с рук. А оттого, что и воевода в том деле нечист…
«Ну да кто здесь не ворует?» – вяло мелькнуло у Пущина.
Казацкий десятник Иван Кайдалов только что вернулся из Кетска, где жил годовальщиком. Выглядел он усталым, осунулся, в глазах исчез прежний огонек, но появилось что-то новое. На лице, в общем-то мужественном, проступила аскеза монашеской смиренности.
– Ну что, Иван, оклемался? – сочувственно спросил Пущин его.
– Тунгусы замаяли, – ответил десятник. – Воевать ходили. В Кетске сургутских всего два десятка. Так Елизаров собрал остяков. Зырян прислали. Князцы Киргей и Урнук пошли с нами.
– Ну-у, так вас большая сила была!
– Да… Тунгусов побили. Языков поймали зело много. В дороге от ран все померли, почитай, у нас на руках.
Странным был этот десятник. Мужик недюжинных сил. Умен к тому же был, не по чину. И службу тянет как никто иной, отменно, как мул. В походе не упустит мелочи. Надеется только на себя. Сам проверяет караулы, когда стоят станом. В опасливом месте огородится тыном. И казаков гоняет окрест: выведать все, дабы не нарваться на засаду какого-нибудь князца, или пришедших из неведомых земель охочих пограбить государевых ясачных.
Вот эта удачливость Кайдалова и нравилась Пущину. Он стал подражать ему. И своим горбом познал, что это такое. Ломал он себя. Тяжко было, угнетало. Не по нему оказалась такая жизнь…
– Дарья, собери на стол, – попросил он жену, заметив, что гости заерзали на лавках и стали поглядывать по сторонам. – Васятка, подай бражку!