– Кто-то из наших запрограммировал любовное послание, – сказал Гриша. – Теперь ЛИАНТО на последнем цикле выдает: «Без Копылова жизнь не та, люблю, привет от Лианта». В простом буквенном коде.
– «Привет от Лианта…» – сказал Сережа, массируя себе плечи. – Поэты. Задавить из жалости.
– Подумать только, – сказал Панин. – Какой нынче малек пошел веселый.
– И остроумный, – сказал Сережа.
– Что вы мне это говорите, – сказал Гриша Быстров. – Вы этим дуракам скажите. Действительно, «привет от Лианта». Сегодня ночью Кан делал расчет, и вместо ответа – раз! – «привет от Лианта». Теперь он меня вызывает.
Тодор Кан, железный Кан, был начальником Штурманского факультета.
– О! – сказал Панин. – Тебе предстоят интересные полчаса, староста. Железный Кан очень живой собеседник.
– Железный Кан большой эстет, – сказал Сережа Кондратьев. – Он не потерпит старосту, у которого курсанты двух строк связать не могут.
– Я человек простой, простодушный, – начал Панин, но в это время дверь приоткрылась и высунулась голова дежурного.
– Кондратьев, Панин, приготовиться, – сказал дежурный.
Панин осекся и одернул куртку.
– Пошли, – сказал он.
Кондратьев кивнул Грише и пошел следом за Паниным в тренировочный зал. Зал был огромен, и посередине сверкало четырехметровое коромысло на толстой кубовой станине – Большая Центрифуга. Коромысло вращалось. Кабины на его концах, оттянутые центробежной силой, лежали почти горизонтально. Окошек в кабинах не было, и наблюдение за курсантами велось изнутри станины при помощи системы зеркал. Несколько курсантов отдыхали у стены на шведской скамейке. Задрав головы, они следили за проносящимися кабинами.
– Четырехкратная, – сказал Панин, глядя на кабины.
– Пятикратная, – сказал Кондратьев. – Кто там сейчас?
– Нгуэн и Гургенидзе, – сказал дежурный.
Он принес два костюма для перегрузок, помог Кондратьеву и Панину одеться и зашнуровал их. В костюме для перегрузок человек похож на кокон шелкопряда.
– Ждите, – сказал дежурный и пошел к станине.
Раз в неделю каждый курсант крутился на центробежной установке, приучаясь к перегрузкам. Раз в неделю по часу все пять лет. Надо было сидеть и терпеть, и слушать, как трещат кости, и чувствовать, как широкие ремни впиваются сквозь толстую ткань костюма в обрюзгшее тело, как обвисает лицо и как трудно мигать – тяжелеют веки. И при этом нужно было решать какие-то малоинтересные задачки или составлять стандартные подпрограммы для вычислителя, и это было совсем нелегко, хотя и задачки, и подпрограммы были известны с первого курса. Некоторые курсанты выдерживали семикратные перегрузки, а другие не выдерживали даже тройных – они не могли справиться с черным выпадением зрения, и их переводили на факультет Дистанционного Управления.
Коромысло стало вращаться медленнее, кабинки повисли вертикально. Из одной вылез худощавый смуглый Нгуэн Фу Дат и остановился, держась за раскрытую дверцу. Его покачивало. Из другой кабинки мешком вывалился Гургенидзе. Курсанты на шведской скамеечке вскочили на ноги, но дежурный уже помог ему подняться, и он сел, упираясь руками в пол.
– Больше жизни, Лева! – громко сказал один из курсантов.
Все засмеялись. Только Панин не засмеялся.
– Ничего, ребята, – сипло сказал Гургенидзе и встал. – Ерунда! – Он страшно зашевелил лицом, разминая затекшие мускулы щек. – Ерунда! – повторил он.
– Ох и понесут же тебя сегодня, спортсмен! – сказал Панин негромко, но очень энергично.
Кондратьев сделал вид, что не слышит. «Если меня сегодня понесут, – подумал он, – все пропало. Не могут меня сегодня понести. Не должны».
– Полноват Лева, – сказал он.
Полные плохо переносили перегрузки.
– Похудеет, – бодро сказал Панин. – Захочет, так похудеет.
Панин потерял шесть кило, прежде чем научился выдерживать пятикратные перегрузки, положенные по норме. Это было необыкновенно мучительно, но он очень не хотел к дистанционникам. Он хотел быть штурманом.
В станине открылся люк, оттуда вылез инструктор в белом халате и отобрал у Нгуэна и Гургенидзе листки с записями.
– Кондратьев и Панин готовы? – спросил он.
– Готовы, – сказал дежурный.
Инструктор бегло проглядел листки.
– Так, – сказал он. – Нгуэн и Гургенидзе свободны. У вас зачет.
– Ух здорово! – сказал Гургенидзе. Он сразу стал лучше выглядеть. – У меня, значит, тоже зачет?
– У вас тоже, – сказал инструктор.
Гургенидзе вдруг звучно икнул. Все опять рассмеялись, даже Панин, и Гургенидзе очень смутился. И Нгуэн Фу Дат смеялся, распуская шнуровку костюма на поясе. Видимо, он чувствовал себя прекрасно.
Инструктор сказал:
– Панин и Кондратьев, по кабинам.
– Виталий Ефремович, – сказал Кондратьев.
– Ах да… – сказал инструктор, и лицо его приняло озабоченное выражение. – Мне очень жаль, Сергей, но врач запретил вам перегрузки выше нормы. Временно.
– Как так? – испуганно спросил Кондратьев.
– Запретил категорически.
– Но ведь я уже освоился с семикратными, – сказал Кондратьев.
– Мне очень жаль, Сергей, – повторил инструктор.
– Это какая-то ошибка, – сказал Кондратьев. – Этого не может быть.
Инструктор пожал плечами.
– Нельзя же так, – сказал Кондратьев с отчаянием. – Я же выйду из формы. – Он оглянулся на Панина. (Панин глядел в пол.) Кондратьев снова поглядел на инструктора. – У меня же все пропадет.
– Это только временно, – сказал инструктор.
– Сколько это – временно?
– До особого распоряжения. Месяца на два, не больше. Это бывает иногда. А пока будете тренироваться на пятикратных. Потом наверстаете.
– Да ничего, Сережа, – басом сказал Панин. – Отдохни немного от своих многократных.
– Все же я попросил бы… – начал Кондратьев отвратительным заискивающим голосом, каким не говорил никогда в жизни.
Инструктор нахмурился.
– Мы теряем время, Кондратьев, – сказал он. – Ступайте в кабину.
– Есть, – тихо сказал Сережа и полез в кабину.
Он уселся в кресло, пристегнулся широкими ремнями и стал ждать. Перед креслом было зеркало, и Кондратьев увидел в нем свое хмурое, злое лицо. «Лучше бы уж меня вынесли, – подумал он. – Теперь мышцы размякнут, и начинай все сначала. Когда я теперь доберусь до десятикратных! Или хотя бы до восьмикратных. Все они считают меня спортсменом, – со злостью подумал он. – И врач тоже. Может быть, рассказать ему?» Он представил себе, как он рассказывает врачу, зачем ему все это нужно, а врач глядит на него веселыми выцветшими глазками и говорит: «Умеренность, Сергей, умеренность…»
– Перестраховщик, – сказал Кондратьев громко.
Он имел в виду врача, но тут же подумал, что Виталий Ефремович может услышать это через переговорную трубку и принять на свой счет.
– Ну и ладно, – сказал он громко.
Кабину плавно качнуло. Тренировка началась.
…Когда они вышли из тренировочного зала, Панин немедленно принялся массировать отеки под глазами. У него после Большой Центрифуги всегда появлялись отеки под глазами, как и у всех курсантов, склонных к полноте. Панин очень заботился о своей внешности. Он был красив и привык нравиться. Поэтому сразу после Большой Центрифуги он немедленно принимался за свои отеки.
– У тебя вот никогда не бывает этой пакости, – сказал он Кондратьеву.
Кондратьев промолчал.
– У тебя удачная конституция, спортсмен. Как у воблы.
– Мне бы твои заботы, – сказал Кондратьев.
– Тебе же сказано, что это только временно, чудак.
– Гальцеву тоже говорили, что это только временно, а потом перевели к дистанционникам.
– Ну что ж, – рассудительно сказал Панин, – значит, не судьба ему.
Кондратьев стиснул зубы.
– Подумаешь, – сказал Панин, – запретили ему восьмикратные. Вот я, например, человек простой, простодушный…
Кондратьев остановился.
– Слушай, ты, – сказал он. – Быков увел «Тахмасиб» от Юпитера только на двенадцатикратной перегрузке. Может быть, тебе это неизвестно?