Он пришел. Он пришел и остановился на первой ступеньке, оглядывал зал и выбирая себе место. За ним остановился услужливый официант с тремя полными кружками пива в правой руке и тарелкой раков в левой. Куда же ему сесть?.. Сиреневые брючки, светло-серый буклевый пиджак, ярко-красные башмаки на толстом, причудливо изрезанном каучуке. К стилягам? Падающая походочка на расслабленных ногах, окурок, неизвестно как державшийся на губе, локти, прижатые к торсу, руки, готовые на все… К уголовникам?.. Мечтательный взгляд поверх голов, в суть мироздания, в никуда. К поэтам?
Ларионов усмехнулся, встал, оставив на мраморе червонец, и, не заметив карточного каталу Вадика Гладышева по кличке Клок, направился к выходу.
В кинотеатре «Новости дня» на непрерывке целыми днями «хоронили» Иосифа Виссарионовича. Человек десять-пятнадцать из зала наблюдали, как это делали миллионы.
Ларионов сел с краешка второго ряда и стал смотреть на с трудом сдерживающего слезы, слегка заикающегося Вячеслава Михайловича Молотова, произносившего речь.
Клок явился, когда Сталина «хоронили» в третий раз. Он комфортно уселся в первом ряду, посмотрел-посмотрел кино и вышел боковым выходом. Вышел и Ларионов.
Походили переулочками, выбирая место. Клок впереди, Ларионов сзади. Не доходя Патриарших, Клок нашел подходящий дворик.
Серело — начинался вечер. В оконцах загорались электрические лампочки. Уселись на низенькой старушечьей скамеечке, запахнули пальтуганы, подняли воротники — сыро, знобко. Не здравствуй, не прощай, словно в продолжение долгого разговора Клок начал:
— Когда его хоронили, я с Гришкой Копеечником в «Советский» заскочил погреться. Вошли в зал — аж страшно стало, мы — единственные. У стен, как вороны, официанты неподвижные, у эстрады — лабухи кружком. И все молчат.
Заказали мы парочку «Двина», икры, стерлядки заливной — будто в пост. Портель нас быстренько обслужил — и опять к стенке, горевать. Выпили по первой, по второй, побеседовать захотелось. Позвали ударника из оркестра, поднесли. Выпил он, закусывать не стал. Только сказал душевно так, горестно, как Мордвинов в «Маскараде»: «Да… Чувак на коду похилял». И к своим удалился для дальнейших переживаний.
— К чему это ты мне, Вадик, рассказал? — поинтересовался Ларионов.
— Сажать теперь будут по-старому или по-новому?
— По УПК, Вадик, опять же по УПК.
— По-старому, значит. — И без перехода: — Зачем понадобился?
— О правиле в последнее время не слыхал? — очень просто спросил Ларионов.
— Ну, Алексеич, ты даешь! — восхитился Вадик.
— Я не даю, я спрашиваю.
— А я не отвечаю.
— Зря.
— Алексеевич, не дави, — попросил Вадик.
— Выхода нет.
Помолчали. Вадик рассматривал свои восхитительные башмаки. Наконец оторвал взор от ярко-красного чуда.
— Я тебе, Алексеевич, не помогаю, скажи?! Все, что тебе надо, в клюве несу. А сегодня — один сказ. Я хевру сдавать не буду.
— Ты ее уже сдал, Вадик.
— Вам виднее, — перешел на официальное «вы» Вадик.
— Хевра-то по меховому делу?
— По меховому или еще по какому, мне что за дело. Знаю, собиралось правило, и все.
— Правило это убийство определило, Вадик.
— Поэтому я и кончик тебе дал.
— Кончик ты мне дал не поэтому, — грубо возразил Ларионов. — Кончик ты мне дал, потому что ты у меня на крючке. И не забывай об этом.
— У тебя забудешь! — в злобном восхищении отметил Вадик. — Я все сказал, начальник, ей богу. Отпусти.
— Гуляй, Вадик, но помни: каждый четверг я в баре.
— Господи! — устало пожаловался Клок и вспомнил Блока: — «И каждый вечер, в час назначенный, иль это только снится мне?»
— Не снится, — заверил его Ларионов.
А Смирнов решил навестить Костю Крюкова, благо жили в одном доме. Прямо с работы, не заходя к себе, Александр ткнулся в шестую дверь налево.
Константин был занят серьезным делом: из рук кормил огромного голубя-почтаря. Почтарь клевал из Костиной ладони с необыкновенной быстротой и жадностью.
— Ты что птицу портишь? — от порога удивился Смирнов.
— Да он уже порченый, — с досадой пояснил Константин. Я его в Серпухове в воскресенье кинул, а он на Масловке сел. Посадил его Данилыч, деляга старый. Почтарь называется! Правда, вчера он сам от Данилыча ушел, но какой он теперь почтарь — с посадкой!
— За это ты его теперь из рук кормишь?
— Умные люди посоветовали напоить его, заразу, вусмерть, чтобы память отшибло, чтобы забыл, как садился. Зерно на водке настоял и кормлю. Ну, алкаш! Ну, пропойца! Видишь, как засаживает? А мы людей корим за то, что выпивают.
Почтарь гулял вовсю. Кидал в себя зерно за зерном, рюмку, так сказать, за рюмкой. Пропойца-одиночка.
— Пожалуй, хватит ему, Костя. Видишь, он уже и глаза закатил.
— Пусть нажрется как следует.
Когда почтарь нажрался как следует, они отправились в голубятню. Стоявшая в углу двора голубятня была гордостью Малокоптевского. Обитая оцинкованным железом, весело раскрашенная двухэтажная башня с затянутым сеткой верхом — голубиным солярием — была вторым домом Константина. Константин зажег свет (и электричество сюда было проведено), поднялся по лесенке наверх и осторожно поместил почтаря к сородичам. Сонные сородичи лениво и сердито заворковали. Почтарь малость постоял на ногах и рухнул набок.
— Все, отрубился, — сообщил Константин и спустился вниз, к Александру.
Они уселись за маленький столик и посмотрели друг другу в глаза.
— Нам бы с тобой, как почтарю, малость хватить, да старое вспомнить, поговорить по душам, — вздохнул Константин.
— А что мешает? — поинтересовался Александр.
— Мешает то, что ты ко мне только с деловым разговором заходишь.
— Это ничему не мешает, Костя.
— Мешает, мешает. Когда ты вот так меня навещаешь, я сразу щипачом себя чувствую. И виноватым. И тюрьмы опасаюсь.
Высочайшей квалификации трамвайный щипач-писака, карманник-техник, Константин Крюков давно уже стал классным фрезеровщиком на авиационном заводе, а все помнил, все опасался и все не считал себя полноправным.
— Я к тебе с открытой душой, Костя. А ты во мне только мента и видишь.
— Но пришел-то из-за Леньки Жбана?
— Из-за него.
— Жалко мне его, Саня, коллеги, как говорится, были. И черт его дернул в это меховое дело лезть!
— Считаешь, содельщики его порешили?
— Больше некому. Кодла больно противная у них была, всякой твари по паре.
— Про правило ничего не слыхал?
— Откуда?! Меня же, завязанного, опасаются. Но одно могу сказать — наверняка оно было. Не могли они из-за остатка не перекусаться.
— Про остаток откуда знаешь?
— Я на суд тогда ходил, Саня. За Леньку болел. Эх, Ленька, Ленька! И шлепнул его наверняка самый глупый. Дурачок подставленный.
— Кем? Столбом?
— Вряд ли. Столб на дне. И показываться не будет.
— Тогда Цыган. Больше некому.
— Ты что, Ромку не знаешь? Без умыслов он.
— Тогда кто же?
— Хрен его знает.
— Да, дела, — подвел черту Александр. Помолчали.
— Не помог? — жалостно спросил Константин.
— Почему не помог? Помог. Помог понять, что шуровал здесь умный. А среди пятерки законников шибко умных-то и нет. Где мне умных найти?
— Ты сначала глупого найди. Того, кто Леньку застрелил.
— Найти-то найду. Доказывать тяжело придется.
— А ты постарайся, — сказал Константин и снова полез к голубям. Посмотрел, доложил: — Спит, гадюка. Раскинулся, как чистый бухарик.
— Пойдем, Костя, домой, — предложил Александр.
Константин сверху посмотрел на него:
— Скучный ты стал, Саня. А какой с войны пришел! Веселый, озорной, молодой! Шибко постарел.
— С вами постареешь.
— Пойдем ко мне, я у сеструх пошурую, что-нибудь найду. Выпьем по-человечески.
— Я еще и дома не был, Костя.
Мать вернулась из рейса. Они со смаком ели картошку с малосольным омулем, пили чай. Мать вымыла посуду и сказала, разглядев сына, костиными словами: