— Живите и распространяйте кругом себя свет добра, насколько вы можете…
— Да вы сначала ответьте на мой вопрос, — настаивала я, начиная терять терпение от этого уклонения в сторону. Он пожал плечами.
— Поступите в гувернантки.
“О лучше бы ты была нема и лишена вовсе языка!” — вспомнилось мне отчаянное восклицание героя гоголевского “Портрета” {Е. Дьяконова цитирует фразу из повести Н. Гоголя “Невский проспект”: “О, лучше бы ты была нема и лишена вовсе языка, чем произносить такие речи!”}, и я едва не повторила его вслух.
Сразу разлетелся весь ореол, каким я так почтительно окружала друга великого писателя, и передо мной был он тем, каким и есть на самом деле: богатый аристократ, никогда серьёзно не думавший о женском вопросе. Кровь бросилась мне в голову, и я почувствовала себя оскорблённой… Не его поверхностным советом, достойным ума самого мелкого, ограниченного буржуа, — а тем, что моё доверие, мой энтузиазм были безнадёжно подломлены им же самим… <…>
Я даже и не возразила ему ничего; а он был, очевидно, убеждён, что делал хорошее дело, наставляя на путь истины…
4 сентября, среда.
Сегодня пришла в огород. Мой “хозяин” куда-то исчез. Отыскала его на заднем дворе, он накладывал навоз в тачку и, против обыкновения, не сказал, на какую работу идти.
— Что же такое, или праздник сегодня? — шутя спросила я.
— Н-нет… да видите ли, сегодня дело такое: я хочу под капусту гряды приготовить, так вот навоз надо возить… я в тачку накладываю и отвожу.
— Так чем вам одному два дела делать — давайте я буду возить, а вы накладывайте.
До сих пор я полола гряды, копала их и проч.; но чтобы студентка парижского университета возила навоз — это показалось ему непривычным.
Он нерешительно помялся на месте.
— Да ведь это же навоз, гм-м…
Я рассмеялась.
— Так что же, что навоз? Или вы думаете, что я не сумею справиться с такой работой?
И для доказательства — схватила вилы, быстро наложила полную тачку, свезла её на огород и вернулась — с пустой. Он, уже не возражая, тем временем приготовил и наложил другую тачку. <…>
5 сентября, четверг.
И несмотря на все эти ежедневные работы, — в тихие лунные ночи я ухожу мечтать на берег моря. Вдали едва-едва видны очертания острова Уайта… а там, за ним — так близко берега Франции… Париж. Из всего этого громадного города для меня существует пока одна улица Brezin и в ней — только No 5, где он живёт. <…>
Закрою глаза — опять вижу эту улицу тихой июньской ночью… и опять иду по ней и, проходя мимо его дома, ускоряю шаг, точно боясь, что он меня увидит… <…>
7 сентября, суббота.
На днях приехали ещё двое молодых людей; один на несколько дней, проездом направляясь в Петербург, с матерью, домашний учитель в одном из русских семейств, живущих в Кембридже; другой — учёный, занимающийся исследованием о сектантах; этот надолго, — ему доктор посоветовал на некоторое время оставить Лондон и пожить в деревне — работать для здоровья на воздухе {Возможно, Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич (1873—1955) — публицист, издатель, исследователь истории русского религиозного сектантства, деятель большевистской партии.}. Он приехал не один, а с женщиной-врачом, которая тоже с приездом в Петербург сдаёт государственный экзамен.
Так нас собралась в огороде целая компания.
Какие это славные молодые люди, добродетельные и… неинтересные! Толстовец явно не симпатизирует мне. Он какой-то односторонний, — видно, что не одобряет во мне абсолютно ничего: ни моих идей о равноправности женщин, ни того, что я на юридическом факультете, даже то, что я усердно занимаюсь физическим трудом, не располагает его в мою пользу. И он при всяком удобном случае готов читать мораль о братском отношении к людям. И каждый раз мне так и хочется сказать ему — что в нём-то я как раз братского отношения к себе и не вижу, а только скрытое молчаливое осуждение всего моего существования.
Учителя видела мало, — он уезжает сегодня, разговаривали о том, о сём… впечатление получилось обыкновенного среднего интеллигента, только на рояле хорошо играет — вот его талант.
От молодого учёного я ожидала несравненно больше, и с удовольствием ждала все эти дни подряд часа, когда он выходил в огород на работу: ему велено копаться в земле ежедневно часа два-три.
Мы работали рядом. Я начала было подходящий разговор…
Ответы “да” и “нет”… правда, весьма вежливым тоном. Но всётаки это немного.
И как только его знакомая показывается — всегда перед окончанием срока его работы — он быстро бросает всё и идёт за ней.
“Не разберёшь их отношений… всегда путешествуют вместе”, — сказал “хозяин”.
А я так отлично разобрала. И только одного не понимаю: отчего, если он влюблён в одну женщину, относится с такой беспощадной сухостью и сдержанностью к другой, которую судьба случайно, на время, поставила рядом с ним?
Ведь я с ним не кокетничаю; не может он, что ли, держать что наз. juste milieu {Золотую середину (франц.).} — не будучи влюблённым — относиться ко всякой другой интеллигентной знакомой женщине более просто, более по-товарищески?
Тщетно позондировав почву научную и литературную, я попробовала обратиться к действительной, и спросила сегодня, как он смотрит на физический труд, нравится ли он ему.
— Терпеть его не могу; только по приказанию врачей и работаю… — снисходительно отвечал он.
— Что же вам нравится?
— Работа умственная.
— Но за что ж с такой неприязнью относиться к физическому труду? ведь он в сущности необходим. И как это у вас самих иногда не является желание упражнять свои мускулы, свою силу не на гире, не на гимнастике, а на полезном, здоровом труде.
— Неприятно это… работать.. Ну, вот, — копаю, копаю, — скоро ли кончу? — скорее писать пойду.
Мне хотелось доказать ему, что ещё неизвестно, насколько талантливы, полезны будут его учёные труды, а что хорошо вскопанная им гряда будет полезна — это вне сомнения, и поэтому он не имеет никакого нравственного права так относиться к тому роду труда, которым живут миллионы людей…
Он выслушал меня с снисходительным вниманием, потом повторил:
— А всётаки не люблю этой работы… то ли дело сидеть за письменным столом.
Я внимательно посмотрела на его голову, правда большую, с сильно развитым лбом, но далеко не с тем выражением, которое отличает людей, открывающих миру новые горизонты.
И я подумала про себя: “да, то ли дело — сидеть за письменным столом и писать одну из тех только полезных книг, каких наш век оставит последующему целое море; надрывать этим своё здоровье и презирать — необходимый первичный труд человечества… логика!”
Но ничего не сказала. А он не говорил больше ни слова, и, едва в обычный час вдали показалась фигура его знакомой, — бросил лопату и поспешно пошёл за ней.
Мой “хозяин” — всех симпатичнее. В нём есть та непосредственная доброта, сердечность, — какая, увы! теперь всё реже и реже встречается в людях.
Как бывший офицер, он, конечно, не отличается всесторонним образованием, но в нём чувствуется природный ум с большим тактом сердца. И поэтому мы часто и подолгу беседуем на разные темы; мне нравится в нём та простота, с которой он исполняет самые чёрные работы — он, не верящий буквально ни во что, своим личным поведением доказывает изречение: “иже хощет быть первый между вами — да будет всем слуга” {Евангелие от Марка, 10: 43, 44 (“…кто хочет быть большим между вами, да будет вам слугою. И кто хочет быть первым между вами, да будет всем рабом”).}…
На днях мы всей компанией катались на велосипедах. Я ехала с ним рядом. Разговор зашёл о жизни, браке, любви и проч.
— Любили ли вы когда-нибудь? — вдруг спросил он.
Неужели я так сразу, просто, в болтовне скажу ему то, в чём себе едва смею признаваться?
— Никогда, — смело солгала я.
— Сколько вам лет?
— На днях исполнилось двадцать шесть…
— Не может быть! — воскликнул он, поражённый.