Литмир - Электронная Библиотека

Он видел братьев перед отъездом. Никто из семьи и не подумал прислать мне ни письма, ни чего-нибудь с родины. Но я была так рада, так рада увидаться с кем-нибудь из Ярославля.

С его приездом на меня точно пахнуло ветром с Волги, и на парижском горизонте мелькнули необъятные родные равнины, поля, луга, леса…

Он сидел и рассказывал, что делается на родине, а я жадно ловила каждое слово.

11 ч. 40 м. ночи {В издании “Дневник Елизаветы Дьяконовой. 1886—1902. Литературные этюды. Стихотворения. Статьи. Письма” (М., 1912) это место снабжено примечанием: “Эта запись в “Дневнике” печатается впервые”.}.

Толстой умирает! {С 11 июля (28 июня по ст.ст.) 1901 г. Л. Толстой болел малярией, и в продолжение первых дней состояние было крайне тяжелым. Улучшение наступило 20 (6) июля.} Сейчас постучалась в дверь madame и сообщила, что в “Signal” телеграмма в две строчки — “l’etat de Tolstoi desespere” {Состояние Толстого безнадежно (франц.).}. Что?!

Моей родине грозит новое, страшное несчастье, — ко всем прежним прибавится ещё одно ужасное, непоправимое!

Что будет с нами?!

Что будем мы, русские, без Толстого?

Ведь единственное, чем мы можем гордиться, что мы создали действительно своего за это столетие — это наша литература. Она — наша слава, наша гордость, и Толстой явился миру как мощное проявление народного русского духа, как совесть русского народа, которая, расширяясь и отбросив национальные рамки, стала всемирною совестью.

Твой стих, как божий дух, носился над толпой… {*}

{* Из стихотворения М. Лермонтова “Поэт”.}

Его слово было этим божьим духом. В гениях есть нечто сверхъестественное.

Моя любовь к нему — безгранична, и горю моему не будет конца, если случится то ужасное, неизбежное, о чём пишут в газетах.

Madame ушла. Я бросилась на колени перед его портретом и молилась… кому? какому неведомому мне Богу? какой высшей силе?

Сердце было полно; слёзы навертывались на глаза, и ужас и горе охватывали душу…

Ведь в его годы — всё может случиться… Хотя… 74 года… Гёте умер 82 лет… Живут и дольше. Отчего же Толстому не жить.

Мы и так достаточно несчастны. Что ж — неужели ещё мало?! неужели судьба отнимет у нас нашу славу, нашу гордость — как раз в тот момент, когда, быть может, мы переживаем подготовительные минуты перед неизбежной впереди революцией?

Лев Николаевич! Если б этот крик сердца любящей вас России мог выразиться в звуке — кажется, содрогнулся бы весь земной шар. Пусть <…> {Эта и следующая купюра сделаны в издании 1912 года.} синод занимается <…> “отлучениями” и запрещает… “божественную службу” {В начале 1900 г., когда писатель был болен, Синод разослал циркулярное письмо с запрещением панихид и заупокойных литургий в случае смерти Л. Толстого без покаяния; определением Синода от 22— 24 февраля 1901 г. Л. Толстой был отлучён от церкви.} — наше горе народное, горе всех мыслящих людей всего земного шара будет великой вселенской панихидой над могилою великого человека.

Я смотрю на его портрет в блузе, и мне кажется, что его глаза смотрят ещё печальнее…

О, Господи, если Ты есть, — спаси его, спаси ради нас, ради миллионов живых существ, которым он светит, как живой светоч истины, любви, совести, добра, — всего, чем жив человек!

Или мы, или наше горе, наши слёзы — ничто для Тебя?!

Мы ничтожны, да, но ведь всё же мы — люди…

И если Ты создал нас — не презирай наших просьб…

Спаси его, отдай его нам, погоди брать себе!

Погоди, погоди!! а если завтра… прочту в газетах…

21 июля, воскресенье.

<…> Сдаю в пятницу {Экзамен по конституционному праву.}. А как быть с книгой? придётся написать ему, спросить — куда и кому её отдать.

23 июля, вторник.

Получила ответ.

“Мадмуазель,

единственной причиной моего затянувшегося молчания была крайняя занятость делами моей семьи. Я буквально не имел свободной минуты и поэтому не мог найти время для встречи с Вами. Если Вы хотите вернуть книгу, то можете занести её в Бусико в любой день на неделе к девяти часам утра.

Искренне Ваш Е. Ленселе.

22 июня 1901”.

24 июля, среда.

Чтобы приехать в Бусико к девяти часам утра, — надо было встать рано. Я сплю долго по русской привычке и очень торопила madame Odobez с утренним завтраком. Я старалась не думать о нём… как будто бы иду только по делу. Но зеркало предательски отражало моё оживлённое лицо, всю такую стройную фигуру в белом платье.

Я решила надеть что-нибудь тёмное, старое, некрасивое, но на улице такая жара — иначе, как в белом, днём и выйти нельзя.

Когда я приехала в Бусико, — его ещё не было. Ждать пришлось долго, чуть ли не целый час. И всётаки увидела его ещё издали, когда он быстро подходил к павильону. На этот раз он был без чёрной шапочки — мне бросились в глаза редкие волосы на голове. Такой молодой и уже… лысый. Видно, хорошо провёл молодость.

Он увидел меня в коридоре, остановился, поздоровался.

— Извините, — я опоздал и очень спешу. Всё это время я был так занят. Одна из моих кузин больна — ей делали операцию… вероятно, она умрёт.

— Вот ваша книга, — сказала я, не смотря на него. — Очень вам благодарна. Вы правы — читать её было бесполезно, я всё равно ничего не поняла.

Он взял книгу и пошёл немного проводить меня. Я шла быстро, опустив голову, стараясь не слышать звуков этого чудного тихого голоса, который, казалось, проникал прямо в сердце.

— Прощайте, — сказала я.

— До свиданья. Извините, что не провожаю вас до дверей, — я должен скорее вернуться.

Мне и не надо было, чтобы он провожал меня до дверей. Я спешила уйти из этого госпиталя, и едва села в конку, раскрыла Конституционное право… Экзамен скоро…

28 июля, суббота.

Сдала экзамен. Теперь скорее бежать отсюда. Взяла билет на Лондон прямого сообщения Париж — Руан — Дьепп — Ньюгавен. Иван Николаевич {И. Н. Корельский.} пробудет здесь ещё с неделю, а потом идёт пешком путешествовать по Швейцарии. Звал меня пойти с собой — отдохнуть от занятий. Я отказалась: там такая чудная природа, всё расположит к мечтам. Нет, я уеду лучше в такую страну, где всё для меня ново, где язык непонятен, где ничто, ничто не напоминает о нём. В совершенно другой обстановке, я, наверное, скорей забуду о нём, а масса новых впечатлений не дадут мне и опомниться. Я составила себе целую программу, что делать: по приезде прежде всего — овладеть немного языком, а потом — ознакомиться с женским движением и физическим воспитанием детей, с народными университетами. Всё это полезно — и пригодится в моей будущей деятельности.

Лондон, 1 августа.

Город громадный, город-чудовище раздавил, уничтожил меня. Бесконечные улицы, однообразные дома… до такой степени однообразные, что можно позвонить, войти и не заметить, что это чужой дом.

На улицах движения ещё больше, чем в Париже, беспрерывно снуют на велосипедах мужчины, женщины и дети. Язык гортанный, шелестящий, которого я не понимаю… всё ново и чуждо…

Я поселилась на одной из окраин города, в одном из бесчисленных красных уютных домиков. Мой случайный знакомый по русской читальне дал адрес одного из своих земляков, который служит наборщиком в одной из здешних типографий. Этот услужливый и милый юноша помог мне устроиться первое время и будет показывать Лондон.

3 августа, суббота.

После французских семей, где самое большое — двое, трое детей, англичане невольно удивляют своею многочисленностью. Я уже успела отвыкнуть от наших русских больших семей — и теперь как-то странно снимать комнату в семье, где пятеро-шестеро детей. Но что здесь особенно поразительно — численное преобладание женщин над мужчинами. Всюду — пять-шесть дочерей, один-двое сыновей или даже вовсе ни одного, и так как все англичанки ездят на велосипедах, то на улицах велосипедисток больше, чем велосипедистов.

Несчастные мисс! им не хватает мужей… и в стране насильственно образуется “третий пол”.

Отчего же такое явление? чем оно объясняется?

65
{"b":"598551","o":1}