И замолчал.
Мне показалось, что он искоса, бегло взглянул на часы. Я встала. Было ровно полдень: священный час для всех французов — завтрак.
— Повторяю, — успокойтесь и не мучьте себя… Это и напрасно, и бесполезно… Я уже доказал вам, что вы вовсе не так виноваты, как вам кажется.
Он проводил меня до ворот и повторил, прощаясь:
— Если что понадобится, — обращайтесь ко мне… я всегда к вашим услугам.
8 февраля.
Если бы меня спросили, для чего я живу и как живу, — я бы не нашлась, что ответить. Разве это жизнь?
Влачить своё существование с трудом, медленно, точно одряхлевшая старуха… Я ещё так молода, а между тем жизни нет, сил нет.
Страшная тоска сжимает сердце, полное отвращение ко всему… Передо мной лежат Карл Маркс, Nietzsche — “Also Sprach Zaratustra” {Ницше, “Так говорил Заратустра” (нем.).}, — и я не могу прочесть ни одной строчки, — руки бессильно опускаются, книга падает… Точно со мной делается нравственный прогрессивный паралич.
21 февраля.
Бабушка умерла…
Я пишу с трудом. Это несчастие окончательно сломило меня… Бабушка умерла… и уже в могиле, а я узнала об её смерти только вчера. Шла мимо почтового отделения, по обыкновению, зашла и спросила: нет ли писем. Смотрю, вынимают из клеточки одно письмо, другое, третье. Я не избалована перепиской, и тут обрадовалась — вдруг целых четыре письма! Один из них был билет с черной траурной рамкой. “Кто бы это умер?” — равнодушно подумала я, недоумевая, какой смысл извещать меня таким способом о смерти дальних родственников, — разве нельзя в письме сообщить, а на похороны всё равно не поспею… Развернула, читаю…
Бабушка умерла!
Моя милая бабушка, которую я так любила, нет уж её больше!
Мне вдруг показалось, что это чья-то дикая, нелепая шутка, нарочно послали этот билет на похороны, а на самом деле неправда, не может быть… Ведь телеграммы не было… Разорвала конверт с почерком брата Володи: тот писал, что бабушка скончалась 1-го февраля, что мне посылали телеграмму…
— Где телеграмма на моё имя?! — бросилась я к решетке.
— Разве вы не видите, что здесь есть пришедшие раньше вас? ждите своей очереди! — резко крикнула из-за решётки служащая.
Я опомнилась и отошла к стене… и потом уже в очередь справилась, — никакой телеграммы не было получено. Значит, не дошла. Придя к себе, заперлась на ключ, перечитала все письма о внезапной смерти бабушки, о телеграмме, в которой брат перепутал адрес, цифры, — и она не дошла.
Бабушка умерла! <…>
28 февраля.
Целую неделю пролежала в постели.
Сегодня пришла знакомая американка, с которой я постоянно встречалась па лекциях в Сорбонне, и потащила меня гулять.
— У вас бабушка умерла? старая?
— Да.
— И вы так огорчены, что были больны! Да ведь должны же умирать старые люди… ведь это же закон природы… Полноте, вам надо развлечься, пойдёмте погулять…
И она потащила меня на шумную, весёлую улицу Риволи!
Шум экипажей мешал разговаривать, толпа утомляюще действовала на меня.
— Вы устали? — спросила мисс Джесси. — Зайдёмте отдохнуть в кафе. Я знаю, тут есть одно очень хорошее. Спросим кофе.
И прежде, нежели я успела что-нибудь сообразить, — очутилась в кафе-концерт, где с эстрады гремел оркестр в красных фраках.
Мисс Джесси выбрала место на виду, поближе к эстраде и что-то заказала себе и мне.
Раздались звуки весёлого опереточного вальса… И под его звуки мне вдруг представилось далекое кладбище родного города, на котором под снежным холмиком успокоилась вечным сном дорогая старушка… и присутствие моё в этом кафе показалось какой-то чудовищной профанацией моего чувства к памяти покойной… Рыдания подступили к горлу.
— Мисс Джесси… извините, я оставлю вас… я уйду… не могу…
— Отчего же? — искренно удивилась американка. — Отчего вам здесь не остаться? Неужели из-за того, что недавно потеряли бабушку? Но ведь она же была стара… Вот тоже вы траур одели… У нас в Америке только муж носит траур по жене… Странные обычаи на континенте… — недоумевала мисс Джесси.
— Извините, я пойду домой…
Американка пожала плечами. — Ну, если это так против ваших чувств,— так, конечно, идите…
И она принялась за кофе, а я, торопливо пробираясь между столами, — почти бегом выбежала на улицу…
9 марта.
Получила письмо из дому. Оказывается, бабушка написала духовное завещание и назначила меня душеприказчицей. Практичная сестра Надя уже справилась у адвоката. За утверждение завещания по доверенности он спросил ни с чем не сообразную цену — двести пятьдесят рублей. А ведь ещё неизвестно, сколько придётся на долю каждого из нас: бабушка была очень небогата…
“Приезжай лучше на сороковой день и сделай всё сама. Тебе вся поездка обойдётся дешевле, чем нам платить N.”, — пишет сестра. Она права. Обойдётся дешевле, и нам, братьям и сестрам, не придётся платить ни гроша…
Но… ехать опять туда, в семью, опять в эту ужасную обстановку, которая мне всю душу измотала.
Опять видеть мать… Какой ужас!
Я не могу… не могу.
Один взгляд на календарь — так немного осталось дней до отъезда.
Нет, не могу, не могу… Что же мне делать, что же мне делать?
13 марта.
До сих пор не решилась написать ответ домой. Дать уж лучше доверенность, пусть сделают всётаки без меня…
И не исполнить самой последней воли дорогого человека… Бабушка, значит, надеялась на меня, а я-то откажусь… Поеду завтра в Сальпетриер.
14 марта.
И поехала. Та же важная сиделка сообщила, что его тут уж больше нет, он переведён в новый госпиталь Бусико.
Я вспомнила, что читала в газетах об его открытии первого марта.
Сиделка любезно рассказала, как туда ехать. От моста Аустерлица до моста Мирабо — больше часу пришлось ехать по Сене.
Улица тиха и пустынна. Точно не в Париже. От набережной до госпиталя расстояние довольно значительное.
В новом здании всё блестело чистотою: и ложа консьержа, и двери, и стёкла, и каменные плиты коридора. Внутри, среди сада, были разбросаны небольшие кирпичные павильоны, а вдали — на колонне — виднелся белый мраморный бюст госпожи Бусико, <…> на средства которой выстроен этот госпиталь.
— Мсье Ленселе?
— Второй павильон направо.
Я вошла в небольшой коридор и села на деревянную скамейку. Длинная траурная вуаль, спускаясь на лицо, — по здешнему обычаю, — закрывала меня всю.
— Вам кого? — спросил какой-то субъект в больничном костюме. И на мой ответ услужливо сказал: “Сейчас, сейчас…”. И исчез.
Под гнётом самых тяжёлых мыслей я сидела, опустив голову и не глядя никуда…
— Добрый день, мадмуазель… как Вы себя чувствуете? Вы потеряли кого-то из близких? — с участием спросил меня знакомый голос. Я встала.
— Да, мсье.
— Вы не могли бы чуть-чуть подождать? Я тотчас к Вам вернусь.
— Да, мсье.
Ему, очевидно, надо было кончить обход палат… Через четверть часа он вернулся.
— Что случилось? Кто у вас умер? — спросил он, жестом приглашая меня следовать за ним.
— Бабушка. Я назначена душеприказчицей по духовному завещанию, и надо ехать…
— Она и Вам что-нибудь оставила? — спросил он, отворяя дверь.
Подобный вопрос покоробил меня, как ни была я расстроена.
А для него, очевидно, это было так просто и естественно — задать подобный вопрос.
— Мне об этом ничего неизвестно, — ответила я тоном полнейшего безразличия.
— Пойдёмте за мною наверх… по каменной лестнице.
И там всё так же блестело, — стены коридора, двери, их ручки. Он отворил одну из комнат, где стояла только складная кровать, в углу сложенный матрац. Очевидно, только что отстроенный госпиталь был ещё не весь окончательно устроен. Он пододвинул мой стул, сам сел на подоконник.
— Вы были больны?
— Когда получила письмо с этим известием…
— Вы потеряли сознание?
— Не помню, что со мною было…
— И с тех пор вы чувствуете себя хуже?
— Мне надо ехать в Россию, — сказала я, из всех сил стараясь овладеть собой и говорить внятно. Но это не удалось, рыдания подступили к горлу, и я замолчала.