И когда на другой день сестра стояла под венцом такая тоненькая, такая прелестная, детски милая, с задумчивым выражением тёмных глаз, устремлённых куда-то вдаль, я находилась среди подруг барышень, стараясь спрятаться от взоров любопытных, и слёзы неудержимо катились из глаз. Я плакала, как ребёнок, дав себе волю, забыв, где я нахожусь, и видя только одно: благодаря моему участию, на моих глазах совершается то непоправимое, вследствие чего Валя теряет возможность быть со мною там… Я плакала о ней в последний раз, потому что больше я не могла бы плакать… да больше я и не смела бы… <…>
В. держался хорошо, со своей обычно-ленивою манерой. Он дал Вале первой вступить на атлас… После окончания венчания о. Владимир сказал речь новобрачным, в которой меня поразили слова: “если вы предстали здесь, пред алтарём, — значит, здесь ваша доля, и не в каком другом месте”. Что это? Ведь точно нарочно он давал ответ на мой безмолвный вопрос судьбе.
Потом был семейный обед у бабушки… Вскоре мы переодели Валю в дорожное платье и проводили молодых на вокзал… Для Вали началась новая жизнь…
9 мая.
На днях получила первое письмо от Вали, сегодня — второе. Она в восторге от Киева; из первого письма видно, как её всё занимает — и путешествие, и её новое положение, и муж, услужливый и нежный, ухаживающий за ней, как за ребёнком. Читая это письмо, такое весёлое, счастливое, я испытала невольно радостное чувство. Слава Богу, она счастлива, лишь бы она была счастлива… Надо, чтобы первые дни её новой жизни не омрачались никакими тучами… Я не скажу ей ничего больше о Петербурге, время — залечит её горе; средства к образованию всегда у неё будут, а пока пусть живёт радостно, забыв о прошлом и не думая о будущем…
Во втором письме Валя пишет об отъезде в город П., а оттуда в имение мужа, и ей невольно приходит на мысль, что она должна будет жить в провинции, а не там, где мечтали мы обе… Так грустно и покорно говорит она, что старается себя утешить тем, что её горе — ничтожно в сравнении с массою страданий всего человечества: “в этом всё моё спасение, чтобы не плакать от отчаяния по тому, что так ещё недавно похоронила. А плакать мне теперь уже нельзя, чтобы не мучить его”.
Что же мне было делать, прочтя эти строки? Плакать опять? слёз уже не было… а то, что тяжело лежит на сердце, — останется, и дольше, чем будет печалиться Валя. <…>
16 июня
<…> Маня П-ва приехала {В Ярославль, на летние каникулы.}, и я на днях была у них… С тех пор как я узнала, что она отозвалась обо мне своей сестре: “мы — разные люди”, я чувствую, что этими словами мне нанесена тяжёлая обида. Какое горькое чувство подымается во мне, когда я вспоминаю, к_а_к_ я смотрела на Маню, поступая на курсы, с каким восторгом и уважением относилась к ней: смотря на неё снизу вверх, знавшая всё её превосходство, — я была готова учиться у неё, слушать её, говорить с ней обо всём, словом, найти в ней, на курсах, старшего товарища, который помог бы мне разобраться в новой жизни и обстановке, меня окружавшей. Не тут-то было! М.Е. прежде всего была занята своею жизнью, своими делами и, как приехала, так и погрузилась в них, только раз побывав у меня. Против ожиданий, я была предоставлена себе самой. Мне никогда не удавалось даже поговорить с ней об интересовавших меня научных вопросах, и я, хотя и чувствовала необходимость помощи человека, более меня знающего, — всётаки должна была справляться с затруднениями, как умею сама, или сообща со своими однокурсницами, немногим более меня знающими. Я также никогда не говорила с нею о моих убеждениях, но некоторые из её взглядов я знала, и из моих возражений она могла вывести заключение, в чём я с нею не согласна. Это — политические и религиозные убеждения.
Я прямо заявила ей, что не люблю либеральничанья на словах, а это-то как раз и развито у нас; такое либеральничание заходит очень далеко… в словах и мечтаниях наших слушательниц. Послушать их — весь мир перевернуть надо, — и на место всех “отживших форм правления водрузить знамя социал-демократической республики. Всё это, может быть, и очень благородно и возвышенно, но, к сожалению, мыслимо только на словах, а не на деле. Притом, подобные очень быстрые рассуждения грешат отсутствием серьёзности, основательности, знания народной жизни и истории вообще. Видно, что говорят люди со всем пылом молодости; зная, что вот это плохо, — предлагают тотчас же радикальную меру для исцеления, не справляясь, подходит ли она по характеру к народу, его развитию, его истории, или нет. <…> М. Е. сразу решила, что мы — разные люди. Ведь это было больно мне слышать! Вся моя гордость была возмущена… Так вот как! Вот почему М. Е. так мало видалась со мною, заходя ко мне только “по делу”, которое заключалось в передаче мне двух-трёх десятков книжек по политической экономии, изданных для народа (к слову сказать, написанных очень грубой подделкой под народный язык). Я брала их, бережно сохраняла до востребования, а потом М. Е. приносила другой сверток… и так было раза два, “без дела” она не являлась. Нечего сказать, хорошо же было её ко мне отношение: говорить про человека “разные люди” и потом идти к нему же в случае серьёзной надобности; знать разницу наших взглядов — аза сохранением тайны и компрометирующих предметов всё же обращаться ко мне. Ведь М. Е. знала, что я не особенно сочувствую этим общедоступным изданиям для народа. Положим, книжка написана горячо, ясно видно благородное стремление заступиться за меньшого брата, открыть ему глаза на его положение. Но в том-то и дело, что нельзя горсти людей воздействовать на массу. Мужик и рабочий и без этих книг понимает, когда его притесняют… и нельзя рассчитывать, что подобные брошюры расширят его самосознание… Я прежде всего ставлю сознательность действия, обдуманность его. А тут надеются, что прочитал простой человек несколько брошюр — и готово… Каковы же будут его убеждения, если он нахватается их с чужого голоса, да ещё из книг! Нет, господа, ведь народ разовьётся самостоятельно и настолько, что потребует сам себе некоторых прав, — тогда не нужны будете вы со своими брошюрами, хотя бы их составляли с наилучшими и благороднейшими целями… <…>
9 августа, на Волге.
Я возвращаюсь с выставки {XVI Всероссийская промышленная и художественная выставка 1896 года в Нижнем Новгороде.}; пробыла в Нижнем 11 дней и за всё это время, к великому моему сожалению, не могла, не имела никакой возможности записывать день за днём всё виденное и слышанное. Теперь придётся разбираться в этом хаосе впечатлений <…>
Да, побывала и видела… всю нашу Русь-матушку, собранную тут со всего необъятного её пространства, со всеми её богатствами, со всей её бедностью, со всей её учёностью и всем её невежеством… <…>
Когда я пришла в горный отдел, около студента горного института уже собралась группа посетителей, которые и слушали объяснения “добычи платины”, как выговаривал студент. <…> То и дело попадались на глаза фотографические снимки недавно построенных заводов, или же диаграммы, показывавшие быстрый рост промышленности какой-либо из отраслей горного дела. Пора взяться за ум! И русские, кажется, понемногу берутся: не всё предоставлять иностранцам пользование нашими природными богатствами… Завод Юза основан англичанином, бр. Нобель — тоже не русские… — долго ли мы будем идти позади? Вот уже 200 лет, как мы всё учимся и учимся у иностранцев; недаром, впрочем, сложилась русская пословица: век живи, век учись… <…>
В павильоне Каспийско-Черноморского нефтепромышленного общества скоро должно было демонстрироваться бурение нефтяной скважины. Я туда. Там было уже довольно много народа, машина приведена в движение, и с потолка медленно спускался в скважину продолговатый цилиндр, края которого внизу были разрезаны винтообразно; цилиндр опускался в яму все ниже и ниже, скоро опустился совсем, — и два восточные человека стали посредством палки, продетой в рукоять этого цилиндра вращать его внутри ямы: с каждым разом заворачивание делалось труднее и труднее, видно было, что цилиндр уходит глубоко в землю. <…>